– А во Святом Крещении? – строго уточнил игумен.
– А – Никола!
– Видишь, Николай, в честь самого Чудотворца! А ты, прости Господи, все за языческое имя цепляешься! Да уж христианин ли ты или Перуну до сих пор в дубовых лесах поклоняешься?
Смерд, не переча, хотя лучшим ответом был большой темный крест на его широкой груди, в ответ лишь поклонился игумену, и это тоже не осталось незамеченным Мономахом.
– А скажи мне, Сувор… гм-мм… Николай, – поправился он под недовольным взглядом игумена и кивнул на робко подошедших к скирде и упавших на колени в ответ смердов. – И все ли у вас да всегда ль хорошо так живут?
– Да нет, Владимир свет Всеволодович! Не все и не всегда! Когда, не в обиду тебе будет сказано, вы, князья, столы между собой делить начинаете, то покойникам и то, пожалуй, лучше живется…
– Но-но, ты как с князем разговариваешь? – возмутился Ставр Гордятич, но Мономах жестом велел ему замолчать и вновь с интересом посмотрел на смерда – продолжай!
А тот и не думал останавливаться:
– Все мы под Богом ходим! – ответил он боярину и уже снова Мономаху продолжил: – Чужой князь верх возьмет – беда. Весь разорит, женку с детьми в рабство угонит. А его поддержишь, так свой князь не пожалеет.
– Смело говоришь! – покачал головой Мономах и выжидательно взглянул на смерда.
Но у того и на это нашлось достойное слово.
– По закону живу, по совести и отвечаю!
– Хорошо сказал!
– Потому хорошо и живу! Так что прости, если что не так, и спаси тебя, Господи, княже!
– За что благодаришь-то?
– А вот, выслушал!
– Толку-то!
– Не скажи. Все теплей на душе стало. Иной князь, тот же Святополк Изяславич, не в обиду ему будет сказано, проедет мимо, даже не заметит. Будто мы не люди, а березы или осинки вдоль дороги. И то за вырубленные деревья он с тиуна строже спросит, чем за загубленные половцами жизни!
– Не Божье это дело – смерду на великого князя голос возвышать! – не выдержав, встрял в беседу игумен. Но теперь крестьянин осмелился возразить даже ему и с вызовом спросил:
– А по-Божьему бросать православных на растерзание поганым язычникам? Пускать его на святую Русь – веси разорять да Божьи храмы жечь?
– Ну и отчаянный ты! – забывая свою всегдашнюю сдержанность, воскликнул Мономах.
Видно было, что этот смерд нравился ему все больше и больше.
– Знаю! – сдержанно усмехнулся тот.
– Да, от старости и скромности ты, я вижу, не помрешь! – кивнул ему князь. – И откуда же тебе это ведомо?
– А ты сам мне это однажды сказал, отчего и осмеливаюсь величать тебя не как смерд, а как дружинник!
– Я? Когда? Где?!
– А в той печальной битве, когда едва не погибли все наши, да и сам ты едва уцелел – на Стугне… Мы ведь тогда, княже, совсем рядом с тобой против поганых бились.
Лицо Мономаха внезапно помрачнело. Но он быстро взял себя в руки и вдруг с неожиданной живостью спросил:
– А вот скажи мне, Сувор-Николай. А пошел бы ты снова со мной на поганых в поход?
– Прямо сейчас? – ахнул смерд.
Мономах оглянулся на Ратибора, на боярина и улыбнулся:
– Ну, почему прямо сейчас? Скажем, в конце…
– Лета?! – с готовностью обрадовался смерд.
– Зачем так долго ждать? Этого месяца!
Теперь уже крестьянин растерянно оглянулся на поле, на свою весь, на людей…
– Но ведь пахота… сев на носу… А… была-не была… пошли! – решительно махнул он рукой.
– Прямо к ним, на их вежи – в Степь! – уже без улыбки продолжал допытываться Мономах.
– Да хоть на край света!
– И не забоишься?
– А чего бояться? Кого ни спроси, на Руси или даже в той Степи, – все знают, что ты не проиграл ни одной битвы!
– А… Стугна? – помолчав, напомнил Мономах.
– Так то не твоя вина, князь! – тоже помолчав, уверенно отозвался смерд. – То Святополк, который тебя в неурочный час, неготовым уговорил против половца выйти, вместо того чтобы выкуп ему дать. Эх, да что вспоминать…
– И то верно! По-новому все делать надо!
Мономах оглянулся на Ставра Гордятича и спросил:
– А что, Ставка, поднимет этот молодец такими вилами половецкого коня вместе со всадником?
Боярин посмотрел на смерда, на вилы и кивнул:
– Думаю, поднимет!
– А если ему боевое копье в руки дать?
– Ну… тогда, пожалуй, он и меня с коня сбросить сможет…
– Вот видишь…
И Мономах, не обращая больше внимания ни на смерда, ни на его поклоны, отправился обратно к своему возку.
– Сюда бы этого Святополка, чтобы народ свой послушал! – с горечью заметил он, и Ставр Гордятич охотно подхватил:
– Да что ему народ? Он ведь на него только глазами своих бояр смотрит да их ушами слышит!
На это даже Мономах не сумел найти, что возразить своему давнему другу.
– Ангела в спутники!
– Доброго пути!
– Скатертью дорога! – ласково, с любовью неслось ему вослед.
Мономах рассеянно кивнул, сев в возок, и дал приказ возничему как можно быстрее продолжать путь.
Даже ему, умевшему заглянуть на несколько десятилетий, а может, и веков вперед, невдомек было, что в будущем это последнее пожелание ровного и гладкого, как скатерть, пути приобретет совсем иной, прямо противоположный смысл.
Да и не до того было ему сейчас, когда решалась судьба этого самого будущего…
3 Долго ли он так ехал, нет – раздумья, как омут, все глубже и глубже затягивали его в себя, но наконец раздалось громкое:
– Киев!
– Что? – не понял далеко ушедший в свои мысли Мономах.
– Киев, говорю! – показывая рукой на далекие маковки церквей, пояснил Ставр Гордятич.
– Вижу, – кивнул ему князь и благодарно перекрестился: – Слава Тебе, Господи!
Приехали…
– Едем сразу на Долобское озеро? – нетерпеливо спросил боярин.
Чувствовалось, что, несмотря на долгую дорогу в седле, он прямо сейчас был готов вступить в борьбу с великим князем.
– Нет! – остановил его пыл Мономах. – Сначала заедем в собор святой Софии. Без Бога не до порога, а тут на такое дело идем!
– Верно! – поддержал игумен. – Воздадим сначала Божие – Богови, а кесарю – кесарево всегда воздать успеем!
Ставр Гордятич недовольно подернул плечами: в собор так в собор – и высоко поднял руку, останавливая движение:
– Сто-ой! Последний привал! Всем отдохнуть и… поглядите, на кого вы похожи – привести себя в порядок! Чтоб в Киеве сразу поняли, кто к ним пожаловал!
Дружинники охотно спешились и, весело переговариваясь, как это бывает после дороги, принялись чистить своих коней, а потом заботиться и о своих плащах, доспехах да оружии.
Сам Мономах переоблачился в княжеский плащ, надел новую, опушенную мехом парчовую шапку.
– Вперед! – придирчиво оглядев всадников, снова скомандовал боярин, и, под стягом со строгим ликом Спаса Нерукотворного, дружина переяславльского князя вступила в стольный град Киев.
Возок не быстро и не медленно, а ровно настолько, как приличествует княжеской чести, катил по хорошо знакомым Мономаху с детства улицам.
Да и в юности он здесь немало пожил.
И в молодости, гостя у отца…
А вот и последнее место, где он последний раз в земной жизни видел его родное лицо.
В огромном Софийском соборе было пустынно и гулко. Служба давно отошла. И только немногие люди находились сейчас тут. Одни, среди которых было несколько монахов и монахинь, молились. Другие, приехав из далеких мест и, наверное, впервые в жизни видя такую лепоту, разинув рты и задирая головы, осматривали все вокруг.
Мономах первым делом, как учили его с детства, прошел к главной иконе, перекрестился и поцеловал ее.
Затем – направился к мраморному надгробию, над которым было нацарапано, что здесь покоится прах великого князя Всеволода Ярославича.
Ратибор со Ставкой, хорошо знавшие отца Мономаха, немного потоптались рядом, а затем, из деликатности, разошлись в стороны. Воевода сначала к могиле Ярослава Мудрого, у которого начинал службу, а затем – к иконе своего небесного покровителя, святого Климента, с частицей его мощей. А боярин – сразу к черноризцам, где о чем-то заговорил с отведшей его в сторонку монахиней…
На большом подсвечнике перед надгробьем горело великое множество больших и малых свечей.
«Сегодня поставили, прознав о моем приезде, или так и горят здесь всегда? – подумалось вдруг Мономаху. – А почему бы и нет? Отца всегда уважали и даже любили больше его братьев…»
Свечи радужно засияли, заиграли, превращаясь в огромный сплошной клубок.
Воспоминания охватили Мономаха. Он словно вернулся сюда на десять лет назад, когда этот Собор был переполнен людьми и в нем не гулко, а мягко, торжественно звучал голос произносившего надгробную речь епископа.
«Сей благоверный князь был с детства боголюбив, одеял бедных и убогих, воздерживался от пития и похоти…»