И стал Боян песнетворцем великим на Руси.
Путята умолк, продолжая задумчиво перебирать струны.
Святослав простонал в отчаянии:
— Нет у меня силы Бояновой…
— Кто знает? — грозно поднялся Путята. — Обида и нарекания свет тебе заслонили. Только и печалишься из-за похода несчастного. А ты не о нем помысли — всю землю взором окинь.
Что есть песнетворство? Стремление юной души к мудрости, а мудрой — к юности.
Открылся перед Святославом весь сказ его.
Слепы люди: когда в гору идешь — только гору и видишь. А как с вершины назад оглянешься — весь путь пройденный перед тобой. И Святослав теперь как будто с горы Ведуновой весь путь свой окинул.
Нет, не хвалебным сказам Бояна Вещего будет следовать он. О жестокой године поведает.
Не время ли нам, братья,
начать старинным ладом
скорбную повесть
о походе Игоревом,
Игоря Святославича.
Начаться же песне
по нынешним былям,
а не по запевам Бояна.
Тот вещий Боян,
если кому хотел песню сложить,
то растекался мыслью по древу,
серым волком скакал по земле,
сизым орлом парил в поднебесье.
Помнил, как сказывал,
первых времен
раздоры…
От них, от этих первых раздоров и войн и стала хиреть, разоряться Русь. Еще тогда…
Да, ко князьям обратит он гневное слово свое. Пусть видят, что творят. Царьками стали в своих землях, об общей нужде не помыслят. Тот же галицкий Ярослав, гроза королей западных, какую силу имеет! Или суздальский Всеволод Большое Гнездо? Как Путята сказал, может он веслами Волгу разбрызгать и Дон шеломами вычерпать. Или Рюрик, по-неправому владеющий всей киевской землей при живом киевском князе? Коли их дружины воедино слить — половецкие ханы из степей бы своих не показывались… Словно туманом окутанный, жил Святослав. Ни о чем, кроме песни, помыслить не мог. Часами сидел недвижно, ища слово нужное, так и сяк твердил его про себя, укладывая в напев.
…На реке на Каяле
тьма свет покрыла.
По русской земле
простерлись поганые,
как барсово жадное племя.
Уж покрылась позором слава,
Уж пало насилье на волю…
Лихорадит Святослава, дают себя знать старые раны. Старательно выписывает он строку за строкой на жестких листах из телячьей кожи, и будто груз с души спадает, будто все боли и горести его в песню выливаются. К отмщению зовет она. Грозным судией встает Святослав перед князьями:
Неправыми жребиями
владенья себе порасхитили!
Где ваши золотые шеломы
и копья польские,
и щиты?
Загородите полю ворота
своими стрелами,
за землю русскую,
за раны Игоря,
Храброго Святославича!..
Сказал мудрый человек: от стрелы, пущенной в цель, разделенный воздух тотчас опять сходится, так что нельзя узнать, где прошла она.
Зябко и хмуро в княжьей опочивальне. Мутный свет пробивается сквозь цветные решетчатые оконца, нехотя расплывается по покоям. Нет у него силы совладать с выползающим из углов сумраком.
Метель на дворе стонет, гонит снежные вихри куда-то в степь. Так вот и люди: подхватит их вихорь, словно стаю снежинок, закрутит, завертит и понесет невесть куда. И мнится им, что своею волею мчатся и кружатся.
Тяжко…
Нет мочи подняться князю. Пересилила хворь проклятая, свалила. Не ко времени свалила. В такую непогодь и раны острее ноют — память о бесславном походе.
Не обидно старику готовить саван смертный — пройден им путь земной. А Святослав не в тех годах, чтоб до конца испить чашу жизни своей. Сейчас бы только и начать все сызнова.
— Весна скоро. Перед теплом ветры злятся. Солнышко — оно жизнь пробудит. Жди его, Ольгович.
Кто это? А-а, Путята… Сгорбился, как сыч на овине. Нет, старик, видно, не знать больше весны. Выше головы не поднимешься.
— Свечи запали.
Гусляр вышел осторожно, будто крадучись. Тонко скрипнула под ногой половица.
Привязался старик к князю, словно к дитяти малому. Ни на шаг от него не отходит. Хозяином стал в тереме. Челядь вступает в опочивальню только с его позволения.
Путята вернулся с тресвечником. Тени заплясали по бревенчатым стенам. Осветилось дрожащим светом широкое ложе, прикрытое тяжелой занавесью.
Князь приподнялся. Очертила тень его тяжелый лоб, худые скулы, мягкую взъерошенную бородку. Кожа да кости — и в чем душа держится? Глаза нездоровым тревожным светом горят.
— Лежи, не натруждая себя. К болестям тоже хитрость надобна: притворись покорным — она и отпустит. А как отпустит, так поднимайся и скидывай с плеч.
Запрокинул Святослав голову на подушке, сказал упрямым полушепотом:
— И так одолею.
— Прямой тропой гору не перевалишь. Разума держись, а не упрямства.
Путята помолчал. Присел возле князя на резную лавку.
— О «Слове» моем какие вести?
— У доброго дела пути тернисты. Не враз, Ольгович, не враз.
— Истомился. Сам знаешь.
Снова заныла грудь, туман перед глазами поплыл.
Велика земля — Русь. Да разбросана, растерзана на лоскутные уделы, что полог заплатанный. Сердце недоброе чует: коль дохнет сейчас ветер с чужих краев — устоит ли она, не сломится ли? Не столь половцы страшны: сами они меж собой грызутся. Но придет такая сила, что навалится на Русь лоскутную, сомнет и по кусочкам к себе приберет…
Да, не половцы страшны… А кто?.. Или что? Может быть, само устройство Руси, когда вся воля в руках жадного князька? Но ведь издревле такой обычай. Нет, не издревле — прежде суд и дела решали седобородые старейшины с общего совета. Да и ныне в великом Новгороде князь — только воин, и призывают его не по наследственному праву, а по достоинству. А мирские и воинские дела решает там вече, весь город…
Недуг перебарывая, записал Святослав гневное и горькое сказание свое на листах из телячьей кожи.
Послал он его в стольный Киев — великому князю. И нет от него ни привета, ни весточки.
Зря успокаивает гусляр, все равно сомнения душу грызут.
…Видится Святославу — горит холодным голубым пламенем снег под луной, недвижна лохматая тень дуба. Стоит князь с невестой под дубом. И нет печали в ясных девичьих глазах, загорелись они надеждой и радостью. И будто встает над заснеженным лунным лесом Ярило-солнце красное. Протянул к ним мягкие лучи, словно руки, и неощутимо обнял ласковой теплотой.
Повелел боярин Ольстин отвезти половчанку в ловчую избу, в охотничью свою вотчину, чтобы скрыть от глаз ревнивой супруги. Приставлен был к невольнице верный слуга — боярский медвежатник Тум.
Страшен он видом. Вышиб проворный медведь рогатину из его рук и подмял. Спасибо, сам боярин с топором подоспел, а то бы совсем не сдобровать. С тех пор и ходит Тум, вбок согнувшись, будто подломленный: правое плечо под ухом, а левое вровень с грудью.
Равнодушно выслушал Тум от челядинцев Ольстинов наказ — не спускать глаз с невольницы. Не впервой быть ему свидетелем боярских утех. Только и сказал:
— Басурманка, стало быть. Ничего, привыкнет. Медведь на что лют, а и тот под батогом на бочке пляшет.
Половчанка стояла перед ним ни жива, ни мертва. От одного вида мужика прошел холодок по спине.
— В избе приберешь, щи сготовишь, корову подоишь, — тут же приказал он ей, повернулся и заковылял под горку в лес.
Ловчая изба совсем не похожа на избу. На пригорке стоял светлый, будто игрушечный, теремок. Рядом рос корявый дуплистый дуб, из-под которого струился ключ.
Половчанке была отведена светлица на два окна. Вскоре нагрянул боярин с разудалыми молодцами. Во дворе храпели кони, грызлись и лаяли собаки.
Ольстин распахнул ногой дверь, ввалился в избу. Он был в легком кафтане с вытканными на белой парче полумесяцами.
Половчанка бросилась ему в ноги:
— Продай меня князю! Пусти ко князю!
Боярин рассвирепел, глаза расширились, загорелись злобой. Он толкнул ногой половчанку. Подоспевший Тум сграбастал ее в охапку и свалил на скамью. Ольстин сорвал одежды и начал хлестать девушку ременной плетью:
— За князя! За пощечину! За князя! За непокорность!
Тум держал половчанку и сам вздрагивал при каждом ударе.
Не так от боли, как от позора, кричала и билась пленница.
Боярин тотчас же ускакал со всею свитой.
Половчанка слегла в горячке. Тум поил ее настоем трав и шептал заклинания.
— Хворь-хвороба, поди с моего тела во чисто во поле, в зеленые луга, гуляй с ветрами, с буйными вихрями; там жить добро, работать легко, в чем застал, в том и сужу.
Половчанка стала поправляться. Она осунулась, похудела, с тоской смотрела на лес, обступивший двор. Ей было страшно в этом лесу. Чудилось, что за темной хвоей хоронятся страшные дивы, кривоногие и лохматые.