– Может, краем? Мало ли что? – легко усомнился Донат.
– А что мало ли? Что может? Вон жеребятник... до костей шпарит.
И, подталкиваемые ветром, скитальцы легко заскользили по болоту. Подкованные санки опережали спутников, они казались неожиданно легкими, их заносило порою и круто разворачивало вдруг.
– Вот так бы всегда... дорожка-то в рай прямиком, – весело воскликнул Каменев и заспешил, лихо подергивая санки.
И в тот же миг Каменева не стало. Ни треска не послышалось, ни безумного вскрика, ни долгого ледяного скрипа разламывающейся пласти, но там, где только что стоял человек, вдруг тонкий, как слюда, лед желтовато вспыхнул и встал торчком. Змеистая черная трещина, легко шурша, пробежала к ногам Доната. Его застолбило, будто прибило ко льду, ноги стали чужими, ватными, но грозная молонья, напугав, споткнулась в аршине от Донатовых поршней.
– Я сейчас, ты погодь, – помертвело прошептал Донат, потерянно озираясь вокруг. Но ни кустика возле, ни иной державы какой, чтобы протянуть гибнущему.
Путаясь и ломая ногти, Донат торопливо размотал кушак и, осекаясь топором, пробовал ступить навстречу страдальцу. Лед, было вставший торчком, успокоился, потом показались руки, необыкновенно черные на ослепительном льду, появилась крохотная головенка с налипшими волосиками, с которых стекала вода. «Господи, не сон ли?» – подумалось Донату. Тут лед вновь стал прогибаться подобьем громадной стеклянной чары, и Доната невольно повлекло к зияющему иордану. Санки, провалившись, тянули Каменева в корчагу, ноги опутало жидким мохом, и, наверное, больших сил стоило смотрителю, чтобы, задирая круто лицо, еще держаться на поверхности. Что-то внизу чавкало, поуркивало, и Донату казалось, что огромный придонный зверь втягивает вожата?я в жадную пасть. Кожаная лямка, до сей поры надежно лежавшая на плече, сейчас соскользнула к горлу и медленно, но неуклонно душила человека, ломая ему шею.
Донат растерялся поначалу, но мужицким умом тут же и понял всю тяжесть положения, увидел всю бесполезность усилий. Только частыми подсечками топора он еще удерживался на скользкой пласти, но казалось, еще мгновение, и его самого легко и охотно поглотят чаруса. Черная дыра, ведущая в сердце земли, упорно требовала жертвы.
– Ты погоди, только не ерестись! – однако кричал Донат, но не двигался и лишь не отрываясь смотрел в меловое, неожиданно спокойное лицо смотрителя.
Откуда было знать Донату, что отныне и до самого смертного часу будет вставать в памяти, как в черной дубовой раме, это обреченное, заголубевшее лицо, уже отжившее, отлетевшее куда-то, с опустевшим взглядом, закинутым в поднебесье. Донату было страшно покидать своего спасителя, уходить, не сделав ничего в помощь, и он медлил, неведомо чего ожидая на краю собственной гибели. Лед потрескивал, поуркивал, разламывался, торчком погружался в тряс. Не раздайся голос Каменева, еще неизвестно бы, как распорядилась судьба с мужиком. Не то очарование какое настигло, не то соблазн близкой, такой легкой смерти кружил Донатову голову, и он, не отрываясь, судорожно глотая, вглядывался в умиротворенное, просветленное лицо Каменева.
– Ты стой, сынок... Богом молю... не подходи, – с тягостью в полузадушенном горле остерег Каменев. И добавил еще: – Поклон всем нашим, поклон. Пусть живут сердешные... радуются.
И Каменев, сдавшись властной силе иль решившись совсем, разжал окоченевшие пальцы. Ладони вяло соскользнули, и в тот же миг смотрителя не стало. А Донат, подсекаясь топором, едва выбрался из хрустальной чаши, словно в рай попадал по ледяному склону, обдирая ногти. И уже под берегом, поднявшись на ноги, Донат часто оборачивался с тоскою на парящий провал, издали так похожий на черного распластанного паука с желтым расплывчатым глазом.
В село Спас Донат вошел в самую Пасху, в солнечный светлый полдень, голубой с желтым, слепяще праздничный и настолько осиянный, что от воздуха и снега слепило глаза. Но не ведал скиталец, что уже в полночь ему придется покинуть недолгий постой.
... В те же минуты на заимку Кушеватово по дороге от Березова в кибитке с фартуком, в сопровождении казачьей команды въехал окружной исправник Сумароков. В пути ему не повезло. Пока дремал Сумароков, сморенный попажей, распустеха ямщик погнал лошадей через лесную речку, по наледице, по распустившейся поверх воде, и угодил в промоину, едва выволоклись на сухое. Оттого и остановились в Кушеватове, в шести верстах от Спаса. Исправник был зол, приказал принести походный сундучок, где в последний год возил с собою особую плеть с толстой черемховой рукоятью с залитым в оголовок свинцовым печатком, с тремя хвостами сыромятной кожи, сходящими на нет, концы которых были завязаны узлами, чтобы секли сердитей. Хвосты эти вымачивали каждый раз в кислом молоке полсуток, а после просушивали, чтобы кожа не теряла достойной упругой жесткости и не мочалилась, не исходила пеною. Вот принесли этот сундучок, ямщика же разложили на лавке, не мешкая, один казак сел на голову, второй же ловко задрал рубаху, спустил исподники и заголил филейные места. Ямщик покорно пластался на лавке, положив голову набок и задрав пегую бороденку. Он прикусил пестрый ус, и левый глаз его, посеченный кровяной жилкой, мертво и покорно выкатился. Урядник, козырнув от усердия, спросил, дескать, как прикажете-с лупцевать: с пощадой, дескать, с легкостью, нещадно, с жесточью иль без милосердия.
– Катай его, нечестивца, без милосердия, – выбранился Сумароков.
Его переодели в сухое, но он не мог освободиться от тряса, и даже сладенькая французская водка из плоской походной серебряной фляги не спасала.
– Катай его, преступника! – уже выкрикнул неистовым голосом и побледнел, как случалось при виде чужой крови.
Сам урядник с подскоком хлестнул ямщика, тот взвыл, и из глаз сама собою выпала красная слеза. Но Сумарокову что-то не занравилось, три жгута, рассекших кожу, показались щадящими, милосердными. И что не случалось прежде, исправник выдернул плеть и, отошедши шага на три, вздохнул глубже, подхватился спешно, торопясь, мелкими шагами, и с такого налету хлестко, с подсечкою, с грудным хеканьем потянул ямщика. Три жгута легли вровень с прежними, Сумароков даже удивился тайно ловкости удара. Ямщик дернулся и затих, знать, сморило сердце. Слаб оказался мужичонка. Кровь сбрызнула и потекла от хребтины вниз к впалому, худому животу. Исправника сладко подтошнило, скружило голову слегка, поволокою призавесило глаза, и сквозь студень на зрачках он с неведомым ранее упорством и любопытством вгляделся в потеки густой, почти черной крови. И не страшно ведь было, черт возьми, ничуть не страшно. Как бы хмельного чару разом выпил, – такое явилось чувство. И прежней досады как не бывало, но горделивость сердца и крепость собственной натуры уловил Сумароков и восхитился сам собою. Он оглянулся, глаза его, оказывается, налились кровью и были почти безумны. Заново пробуя руку, исправник еще раз подбежал суетливо и ударил плетью. Но настороженным, необычно чутким, ревнивым ухом он разобрал позади себя глухой ропот, – дескать, до смерти забьет, – и этого тихого остережения хватило, чтобы прийти в чувство и разумение. На третьем разу ровно кто подхватил руку Сумарокова на самом замахе и удержал; исправник потряс плетью над головою и с кривой ухмылкой кинул ее в угол.
– Приведите в сознание собаку и дайте выпить, – приказал уряднику, а сам отвернулся к окну. За ним, почти вровень с подоконьями, зыбились пронзительно чистые, девственные снега, присыпанные желтой солнечной пыльцою. Сумароков ухмыльнулся застывшим лицом, отчего-то боясь обернуться. Может, что-то особое отпечаталось на обличье, кто знает? Может, кровь свернулась в зрачках? Он слышал, как позади суетилась казачья команда, выносили ямщика в другую избу отхаживать там. Исправника всего трясло, и он не мог унять возбужденья. Он тер бледные ладони, а после с усильем сцепил пальцы и потянул их до хруста.
До Спаса, куда направлялась казачья команда, оставалось верст шесть, и Сумароков только сейчас решил, что в село лучше въехать в потемки, где их встретит соглядатай и проведет к месту...
На краю села Донат неожиданно растерялся: раньше он и поверить не мог, что доберется до людей, а сейчас, достигнув жилья и покоя, он услышал от неведомых изб угрозу себе. Село стояло вольно, дугою, о край озера, и темный лес позади него, откуда только что явился Донат, выглядел мрачной крепостной стеною. Церковка с зелеными куполами, высокие заплоты с навесями снега, кухта на крышах, готовая свалиться, толстая, ноздреватая, взошедшая, как опара, в застрехах жидкой синевы тени, сажные вытайки вокруг дымников. Все как в доме родимом. Боже, как хорошо-то средь людей. Цветущий праздник стоял в воздухе и неслышно вливался в грудь, растопляя сердце. Донат на миг забыл об угрозах, с тоскою разглядел себя, раздерганного, расхристанного, с опухшими багровыми пальцами и ноющим лицом, с коего шкура сползла лафтаками. Только сейчас он почуял, как устал, и, зажмурив больные, обметанные красниной глаза, глубоко вдохнул сытые запахи, предчувствуя благословенный покой. Но не успел Донат затворить уличные ворота на въезде, как под ноги выметнулась сучонка и принялась норовисто облаивать матерого, оборванного мужичонку, похожего на лесового зверя. От него и пахло-то зверем, по?том, грязью и кровью; как хотелось облизать и опробовать этого пришельца. Сучонка приструнивала гостя и остерегалась его, призывая на помощь хозяина. Но разве дозовешься того? Он уже разговелся винцом, отпробовал куличика и пасхи, и супу из сохачьей ляжки, а сейчас жарко грезил на полатях, готовый сладко забыться хоть на часок.