Шурмин вернулся в канцелярию тюрьмы. Вскоре туда пришел и Попов.
— Получена телеграмма от Реввоенсовета Пятой армии. После следствия Колчака надо отправить в Москву для суда над ним, — сообщил он членам следственной комиссии. — Колчак, кстати сказать, достаточно откровенен в своих показаниях и на допросе держится как военнопленный, проигравший кампанию. Этим он отличается от своего премьер-министра Пепеляева. Тот хитрит, вертится, трусит. Продолжим допрос, товарищи. Комендант, приведите арестованного.
Новое заседание следственной комиссии Попов открыл прямым, требующим тоже прямого ответа вопросом к Колчаку:
— Ваши каратели расстреливали рабочих, партизан, красноармейцев без следствия и суда. Что вы знаете об этом?
— Это неправда. Работали военно-полевые суды, — поспешно возразил Колчак.
— Сидело за столом трое офицеров, к ним приводили арестованных. Офицеры произносили: «Виновны» — и людей убивали. Вот что было.
— Про такое я не знаю.
— О таком беззаконии знает вся Сибирь.
— Я сам подписывал устав военно-полевых судов.
Сумрачный тон Попова и его вопросы насторожили Колчака. Попов же сидел прямой, жесткий, суровый, все в нем отвердело, сосредоточилось на своей, не понятной для адмирала цели.
— Даже у военно-полевых судов бывает делопроизводство. Хотя бы для формы пишется обвинительное заключение и приговор. Почему же этого не было у вас?
— Я не в курсе таких процедур, — тоскливо сказал Колчак.
— Верховный правитель и верховный главнокомандующий не интересовался тем, как его подчиненные убивали людей? Странно. А про судьбу Омского подпольного комитета большевиков, про восстание рабочих на станции Куломзино вы знаете? — спросил Попов, еще больше суровея.
— Это было в декабре прошлого года. Накануне восстания подпольный штаб большевиков был арестован, само восстание подавлено английским экспедиционным отрядом.
— А арестованные большевики? Какова их судьба?
— Их расстреляли по приговору военно-полевого суда, — неуверенно, опасаясь попасть впросак, ответил Колчак.
— Их расстреляли еще до суда, а потом лишь оформили приговор. Сколько, по-вашему, человек расстреляно в Куломзине?
— Восемьдесят или девяносто.
— Англичане заявили в печати, что восстание обошлось всего лишь в тысячу жизней. Какой цинизм — всего лишь тысяча жизней!
— Не слышал от англичан таких слов.
— О порке рабочих тоже не слышали?
— Я запретил телесные наказания.
— О пытках вам что-нибудь известно?
— Про них мне не докладывали, я считаю — их не было.
— Я сам видел людей, истерзанных шомполами. Их пытали в контрразведке при ставке верховного правителя. Но вернемся к восстанию. В Куломзине просто хватали людей на квартирах, на улицах и расстреливали.
— Такая точка зрения на куломзинское восстание для меня является новой, — смутился Колчак, отыскивая в словах Попова еще одну скрытую для себя угрозу.
Алексеевский ерзал на стуле: он выпустил из рук инициативу, а большевик, председательствующий, прижал к стене адмирала. Все попытки Колчака выгородить виновников массовых расстрелов казались адвокату наивными, беспомощными.
— Вам известно, что ваш уполномоченный генерал Розанов генерал-губернатор Красноярска — расстреливал заложников? — спросил Попов.
— Я запретил подобные приемы.
— В Красноярске за одного убитого чеха расстреливали десять русских…
В этот морозный день следствие принимало более суровый характер. Адмирал слушал обнажающие всю трагичность событий вопросы председательствующего, но не понимал, почему так изменилось вежливое течение следствия.
— Офицеры выхватывали из камер арестованных и расстреливали их на тюремном дворе. Брали всех, кто попадался на глаза, не заглядывали только к тифозникам, — с презрением говорил Попов.
— Откуда это известно вам? — недоумевая, спросил Колчак.
— Я сам сидел в тюрьме с тифозниками. Меня не расстреляли лишь потому, что офицеры побоялись заглянуть в камеру. Их страх дал мне возможность сейчас допрашивать вас. Скажу — ум не охватывает преступлений, совершенных вашим именем, адмирал.
После разгрома на Енисее у Каппеля оставалось еще тридцать тысяч отчаянных, способных на все солдат. Каппелевцы отступали по старому Сибирскому тракту, рядом с железнодорожной магистралью, которую оберегали чешские легионы. Чехи сейчас опасались не только красных, но и недавних своих союзников.
Сам Каппель был ранен, вдобавок обморозил ноги и схватил воспаление легких. Когда он приходил в себя, то требовал уничтожения всего мешающего их отступлению. Если ненависть вдохновляет, то Каппель, заражаясь этой низменной страстью, поддерживал свою угасающую жизнь.
Перед станцией Зима он созвал военный совет. Командиры частей собрались в домике путевого обходчика. Каппеля внесли сюда же на руках, усадили в углу, под божницей.
Худой, обросший бородой, с темными следами обморожения на изжелтевшем лице, генерал казался усохшим; только из-под нависших бровей тускло блестели карие глаза, — тоска, боль, отчаяние жили в них.
— Все слабые погибли в этом безумном ледовом походе. Остались самые выносливые. Воинский долг и честь повелевают мне привести их к победе, заговорил Каппель. — А победа — это Иркутск, это освобожденный адмирал Колчак и возвращенный золотой запас России. Наконец, это заслуженный отдых для нас. — Каппель обвел глазами собравшихся и спросил недовольно: Почему не вижу здесь генерала Пепеляева?
— Он в бегах. Переоделся кучером и бежал, — усмехнулся Войцеховский.
— В каких бегах? Я не понимаю вас.
— Пепеляев распустил по домам свою армию и даже издал приказ о мотивах демобилизации: меч, дескать, не сломан, а только вложен в ножны. Когда он, Пепеляев, вновь появится в Сибири, то наступит час возмездия для большевиков. Вот такой приказ издал он по армии.
— Прямо-таки Георгий Победоносец, — сплюнул Юрьев.
— Сукин сын, а не генерал! — выругался Сахаров, поворачивая голову к Каппелю.
— Да, да! Я вспомнил. Видно, совсем я плох, если стал забывать про такие вещи. — Каппель вытер пот с висков. — Теперь мы не просто солдаты, мы мученики белой идеи, но мучеников не бывает без ореола, и потому каждый из нас заслужил орден или что-нибудь в терновом венце.
— А что нам делать сегодня? — спросил Войцеховский.
— У вас, я вижу, есть какие-то предложения. Говорите, — сказал Каппель.
— По-моему, надо идти на Иркутск, освободить Адмирала, вызволить золотой запас и потом соединиться с атаманом Семеновым за Байкалом. Нас могут спасти только решительность действий и беспощадность к врагу, — с ожесточением сказал Войцеховский.
— Ненависть и смелость — наш девиз, — поддержал его полковник Юрьев.
Каппель перевел взгляд на генерала Сахарова.
— Отныне войско наше следует именовать каппелевским, — предложил тот, помолчав немного. — Имя генерала Каппеля — символ нашей непреклонности и презрения к смерти. Но вы, ваше превосходительство, тяжело больны и не в состоянии командовать. Назначьте себе преемника, — сказал Сахаров. — Я не согласен, что надо непременно уходить в Забайкалье. Мы освободим Александра Васильевича и дадим бой красным западнее Иркутска. Ни шагу за Байкал, ваше превосходительство! — решительным тоном закончил он.
Каппель тоскливо подумал: «Кого же мне назначить своим преемником? Войцеховского? Сахарова? Последнего не зря прозвали бетонной головой. Он храбр, но туп, а Войцеховский хитер и коварен, как гиена. И оба они ничего не смыслят в политике».
— Политические формулы большевиков о мире, о земле вытеснили наши представления о свободе, о демократии, — заговорил Каппель снова. — Еще недавно мы смеялись над призраком коммунизма. Напрасно смеялись, надо было энергично бороться, а мы больше злобствовали. Мы позвали на помощь иностранцев и оттолкнули от себя русских. В этом ошибка не только адмирала Колчака, но и моя и ваша! Я не знаю, как исправляются непоправимые ошибки. Словами? Пулями? Не знаю! Но если нам суждено уйти в небытие, то надо уходить, ни о чем не сожалея, ни в чем не раскаиваясь. Неудачники любят говорить, что их оправдывает история, я не верю в ее справедливость. Историю пишут победители. Единственное осталось у нас решение: спешить на помощь адмиралу Колчаку, собраться в Иркутске с силами и вновь двинуться в Россию. На случай моей смерти командующим армией назначаю генерала Войцеховского, — решил Каппель в самое последнее мгновение.
Короткая речь утомила Каппеля, он уже не мог сидеть. Его перенесли на кровать, укрыли тулупом. Военный совет оборвался, командиры разошлись. У постели больного задержался только полковник Юрьев. С бесцеремонной уверенностью артиста в своей обаятельности и нужности он сказал: