— Кирпичи нужны. Есть у тебя?.. Неси скорей!
До блеска обожженные кирпичи Лептин заготовил для ремонта очага. Ничего не понимая, притащил в дом, сколько смог унести. Глянул на Мирто — у нее крик в глазах, а руки плетьми лежат. Комок подступил к горлу Лептина.
Повитуха, сооружая из кирпичей две рядом стоящие стенки, объясняла:
— Головка у ребенка большая, очень большая… Никак не выходит!.. В Египте родильные кирпичи применяют… Если Афродита наша разродиться на дает, пускай ихняя Исида поможет… А ты помоги-ка мне ее усадить!
Вдвоем они усадили ослабшую Мирто на две стенки кирпичей.
— Тужься! Тужься! — кричала ей повитуха, лицо ее стало бледным, некрасивым совсем.
Не могла тужиться Мирто, силы ее покинули, в кровь кусала губы, вместе со стонами вырывались крики.
— Головка большая, ох, большая! — сокрушалась повитуха. — Замучил он ее…
Лептин поддерживал Мирто сзади за худенькие плечи, видел ее рыжеволосый затылок, четкую строчку позвоночника и тупо думал:
— У нее головка маленькая… у меня — тоже… а у него — большая…
Наконец повитуха поняла, что и египетский способ не поможет.
— Надо опять ее уложить. Слабнет совсем…
Лептин на руках перенес жену на ложе, а потом повитуха вновь услала его во двор.
Вновь молил он всех богов и звезды. А в висках стучали слова повитухи: «Головка большая… головка большая…»
И вдруг безумная мысль молнией пронзила его: «Сократово семя, сократово!..»
Остатками здравого разума он понимал: не могло того быть, ведь больше года Мирто живет вот в этом доме… Но ненавистный Сократ в его воспаленном сознании превратился из большеголового сатира в какое-то коварное, похотливое и всесильное божество, способное, подобно Зевсу, приходить на ложе возлюбленной золотым дождем.
Сократа Лептин ненавидел уже не первый месяц: с тех пор, как убедился, что слова Мирто — не пустая выдумка. В бешенство приводила его мысль, что тот, для полного сходства с сатиром которому осталось стать козлоногим, не так давно сжимал ее в своих объятиях, и она тянулась к нему…
Лептин окружил Мирто такой заботой, на которую был только способен. Даже как можно чаще стал разговаривать с ней о том, о сем, что для него, молчуна, было непростым делом. Он бы и работу ей никакую не дал, если б она не стала постоянно напоминать, что обещана ей работа. Ловкие маленькие руки Мирто быстро научились вязанию сетей, а уж по части приготовления пищи она для неизбалованного Лептина и вовсе казалась искусницей.
Спал он на глинобитном полу, на связках готовых сетей, уступил ей свое неширокое ложе. Часто по ночам прислушивался к ее тихому, ровному дыханию. И был этим счастлив.
Для него она была несравненной красавицей, он и мысли не допускал, что кому-то может показаться иначе. «Не беда, что такая маленькая, худенькая, — думал он, — зато улыбка у нее такая, такая… ни у кого такой улыбки нет!..»
Он старался не говорить с Мирто о Сократе, лишь иногда вскользь намекал ей, что виной ее недавнего изгнания была не только хозяйка, но и хозяин: он ведь даже и не пытался разыскивать ее!.. А еще Лептин позволял себе иногда высказывать суждение: лучше уж, мол, верить молчунам, говоруны сплошь люди ненадежные…
Так, окружая Мирто заботой и лаской, вскользь понося прежнего ее кумира, неторопливо плел он сеть, в которую угодила она золотой рыбкой, чему он и сам долго поверить не мог.
А поверил, когда сказала Мирто, что зреет в ней новая жизнь. От счастья и о Сократе даже забыл напрочь. Напомнила о нем молва, что философ приговорен к смерти афинским судом. Вздохнул облегченно тогда Лептин: не будет больше мешаться этот сатир!.. А Мирто решил не говорить о суде и приговоре. Сама-то она в тягости уже была, со двора не выходила, ничего не знала…
И вот вновь напомнил Сократ о себе безумной мыслью: «Сократово семя!..»
Лептин уже не мог сидеть на скамейке, хромая, метался по тесному дворику. Однако ненависть к Сократу вовсе не бросала тень на его светлую любовь к Мирто. Ее крики все так же рвали сердце Лептина. Страх потерять ее становился все более непереносимым.
«Уже сегодня Сократ должен умереть, — думал он, — так неужто решил он взять с собою душу Мирто?!.»
Ненависть, страх, бессилие… И любовь.
Небо стало предрассветно сереть, померкли звезды.
Крики Мирто становились все тише, бессильней. И вдруг умолкла она. Оборвалось сердце Лептина, бросился он в дом. Увидал: бессильно опустив руки стоит повитуха, сгорбилась даже, хоть совсем не стара, а Мирто лежит нагая, искусанные губы посинели, глаза закрыты голубоватыми веками, полусогнутые ноги сильно разведены повитухой, и все тело бьет дрожь, может быть, предсмертная уже.
И тогда обезумевший от горя Лептин возопил проклятье и мольбу Сократу, будто мог услышать его смертник, спящий в этот час в темнице у подножья холма Пникс.
— Проклятый Сократ! — голосил Лептин. — Ты заслужил свою смерть! Тебя убьют сегодня, так уходи в Тартар, но оставь мне Мирто! Ты натешился с ней на земле, оставь мне ее, зачем она тебе в мире мертвых?!.
Он и не думал, что слова его дойдут до жены, но та вдруг распахнула полные ужасом глазищи, тихо вскрикнула что-то вопросительное, но крик этот перешел в истошный вопль, все тело ее выгнула сильнейшая судорога.
— Слава Афродите, рожает! — воскликнула повитуха и бросилась к Мирто. Лептин успел углядеть, что меж полусогнутых разведенных ног жены, из распахнутого лона, показалась темная макушка младенца. Повивальная бабка полезла руками туда, к этой головке — помогать ребенку родиться.
Лептин отвернулся, его сотрясали беззвучные рыдания.
И вдруг тонкий, громкий, властный плач младенца перекрыл все другие звуки. Лептин понял, что все свершилось, но повернуться боялся.
— Прими сына! — сказала ему наконец повитуха. — Мать, слава Афродите, жива будет…
Лептин повернулся так резко, что чуть из-за своей хромоты не упал. Взгляд его метнулся сперва к ложу: глаза у Мирто закрыты, и сознания, похоже, лишилась она, но дышит, судорога больше не корежит тело… Потом взглянул на младенца, которого поднесла ему повитуха: тельце красное, будто кармином натерто, ножонками сучит, плачущий беззубый ротик нараспашку, глазки закрыты, личико сморщено…
«Клянусь Зевсом, вовсе не большая голова… — первое, что подумал Лептин. — И носик маленький, не сократов… и губы — мои!..»
— Принимай, принимай! — повторила повитуха. — Мне еще с роженицей повозиться надо…
Лептин осторожно взял из ее рук этот маленький комочек родной плоти.
И счастью его в это ясное утро могли позавидовать Олимпийские боги.
Небывало заспался в последнее утро Сократ. Давно солнце встало, метнуло лучи в узкое окно его темницы. Мышка из норки своей выбралась и, задирая мордочку, пыталась глянуть на топчан узника: чего это он лежит до сих пор?..
Мышку спугнула отворяющаяся дверь. Тюремщик впустил Ксантиппу с детьми: с подростком Лампроклом, малолеткой Софрониском, с младенцем Менексеном на руках.
Узник не просыпался. Родные тихонько подошли к нему. Лампрокл и Софрониск столбиками остановились возле топчана. Ксантиппа присела на край ложа и, не выпуская из рук ребенка, стала глядеть на мужа. Тот спал, лежа на спине, иногда всхрапывал, пыхал губами, раздувая седые волоски усов.
Он не хотел расставаться со сном, потому что снилась ему Аспасия. Будто пришел он к ней в дом Перикла (как приходил когда-то давно, именно к ней), будто сидит она в кресле с высокой спинкой, держит на коленях розовощекого малыша Перикла-младшего, что-то говорит, говорит Сократу, что-то очень важное есть для него в этих словах — чует он сердцем — но, будто слуха напрочь лишен, не слышит он их (ни слова!) и по движению губ ничего не поймет…
От досады узник разом открыл глаза. Увидел сидящую рядом женщину с ребенком на руках, решил, что сон еще не кончился, спросил наяву, а не во сне:
— Что говоришь ты мне, Аспасия?
Ксантиппа последнее из его слов не приняла вовсе за имя и была потрясена.
— Никогда ты не называл меня любимой…
Сократ узнал резковатый и ломкий голос жены, невольно поморщился.
— А, это ты?.. — и поспешил загладить неприветливость свою. — Что ж не разбудила меня? Давно день… — чуть было не добавил — «последний день», да одумался. — Проспал я солнце поприветствовать!.. Это все критоново вино неразбавленное! Из-за него я вчера с тобой толком и не поговорил…
Он долго бы еще молол языком, забалтывая неловкость, но в этот момент вспомнил вчерашний разговор в сумерках, вспомнил обещание жены привести в темницу Мирто, чтобы она могла проститься с ним, и замолк сразу, уставился на Ксантиппу вопросительно: не спросишь ведь при детях о любовнице своей…
Малыш Менексен, понятно, на такой бы вопрос и ушком не повел, Софрониска это тоже вряд ли задело бы, а вот Лампрокл…