А уж общение с Аспасией, пусть редкое, пусть дружеское лишь, с лихвой заменяло ему все иные возможные связи.
Это было время расцвета Афин, которое потом стали называть «Золотым перикловым полувеком». В полной силе был тогда Олимпиец — а так в те годы называли Перикла куда чаще, чем Луковицеголовым — любовь к Аспасии придавала ему еще больше бодрости и уверенности в себе. Лишь немногие аристократы шипели за спиной да по углам, что под маской демократа к власти пришел новый тиран, который и обликом и повадками своими уж больно на Писистрата[41] похож, но большинство афинян искренне славило Перикла, который дал им куда больше возможностей честно заработать, поприжал самодурство аристократов, утвердил господство Афин над всей Элладой…
Поутихли и недовольные шепотки, клеймящие Перикла за «незаконную» связь с Аспасией: афиняне отходчивы, успокоило их рождение Перикла-младшего, загасила нездоровые страсти явная истинность чувств великого стратега к бывшей гетере.
Только поэты-комики не унимались. К примеру, желчный Кратинус, большой друг бездарного сочинителя Мелета, который позже стал одним из обвинителей Сократа, разразился вот какими строчками в комедии своей: «Распутство создало для Перикла Юнону-Аспасию, его защитницу с глазами собаки».
Бездарность всегда к таланту непримирима.
Но горожане этих строк запоминать и твердить не стали, напротив, все чаще можно было услыхать разговоры что, мол, красота Аспасии не уступает ее уму. Поговаривали даже, что, мол, помогает жена писать Периклу лучшие речи, что много, очень много значит для него ее совет…
Сократ, негодуя, готов был задушить наиболее разошедшихся комиков, а хвалящих Аспасию душить был готов в объятиях. Но должен был хранить свою тайну…
Слава Сократа к тому времени тоже достигла небывалых высот. Это как раз тогда Дельфийский оракул ответил одному афинянину, что нет, мол, в Элладе никого мудрей Сократа. И весть эта широко пошла по эллинским землям. Потому стал философ желанным гостем во многих домах, не говоря уж о доме Перикла.
Однако в доме стратега Сократ по-прежнему находил не только блаженство, но и муку. Особенно в разговорах с Аспасией.
Никогда она не напоминала ему о той единственной ночи, когда на считанные мгновения почти возможной стала их близость. Лишь однажды зимой, когда они сидели вдвоем возле переносного керамического сосуда с двумя ручками, наполненного не потухшим древесным углем, обогревающим их и комнату, вдруг продолжила Аспасия оборванный много лет назад разговор об Эроте, который, по ее мнению, вовсе не прекрасен и не добр.
— Помнится, Сократ, — сказала она задумчиво, когда-то ты согласился со мной, что Эрот вовсе не бог и не предмет любви, а вечно любящее начало…
«Помнится! Помнится!..» — мысленно повторил за ней Сократ, это наполнило его ликованием: «Помнится!..» И живо подхватил:
— Однако не совсем я понял, Аспасия, какая же польза людям от Эрота, если он не добр и не прекрасен.
— Осталось лишь продолжить ту мысль, на которой мы тогда остановились, — чарующе улыбнулась Аспасия. — Эрот есть любовь к прекрасному, любовь к благу… Как думаешь, Сократ, чего хочет тот, кто любит благо?
— Чтобы оно стало его уделом! — не задумываясь, ответил гость, чуя, как вновь бешено заколотилось его сердце. Как в ту ночь, много лет назад.
Однако в словах Аспасии вовсе не было волнения рассудительность лишь:
— Тогда, быть может, согласишься ты, что любовь есть не что иное, как любовь к вечному обладанию благом?
Здравомыслие Аспасии болью отозвалось в сердце Сократа, но пробормотал он, опуская взгляд:
— Сущую правду ты говоришь…
— Но если любовь, как мы согласились, есть стремление к вечному обладанию благом, то наряду с благом нельзя не желать и бессмертия. А значит, любовь — стремление к бессмертию!
Глаза хозяйки лучились дружелюбием, а гость вдруг нахмурился невольно, однако сказал:
— Если бы я не восхищался твоей мудростью, я не ходил бы к тебе, чтобы все это узнать…
Но солгал Сократ: впервые мудрость Аспасии не восхитила его — горько ему было слышать ее умные, бестрепетные слова.
— А в чем же, Сократ, по-твоему, причина любви, причина вожделения? Ведь любовной горячкой бывают охвачены не только люди, но и птицы, змеи, все животные…
Сократ молчал, набычившись. Аспасия же, будто не замечая этого, звонко и молодо рассмеялась:
— А я слыхала, ты называешь себя знатоком любви! Как же ты не понял главного?!.
— Знаток из меня никудышный: я знаю лишь то, что ничего не знаю… — через силу улыбнулся Сократ, чуя, что вот-вот может разрыдаться. — Так открой же для меня это главное!..
— А все просто: у животных, так же как и у людей, смертная природа стремится стать по возможности бессмертной и вечной. А достичь этого она может только одним путем — порождением, оставляя всякий раз новое вместо старого… Вот каким способом, Сократ, приобщается к бессмертию смертное. Другого способа нет: лишь бессмертия ради сопутствует всему на свете рачительная любовь. Лишь в любви приближаемся мы к богам!
Впервые почувствовавший было неприятие мудрствования, философ порадовался все-таки последним словам Аспасии: вовсе не рассудочна ее мудрость! вон голос даже дрогнул!..
Много лет спустя, на пиру у знаменитого актера Агафона, когда хозяин предложил всем собравшимся состязаться в восславлении Эрота, Сократ пересказал обе беседы с Аспасией, скрыв последнюю под именем Диотима. Все были восхищены, но никто не разгадал эту тайну Сократа, даже проницательный Платон, прилежно описавший с чужих слов это состязание в прославлении бога любви…
А в тот зимний день, в последний раз сидя наедине с Аспасией — еще не зная об этом! — сказал ей Сократ хрипловатым от волнения голосом:
— Слова твои запомню я навсегда! Не пойму лишь, к чему ты завела этот разговор.
Тихо улыбнулась Аспасия своей загадочной, лучезарной и несказанной улыбкой.
— А к тому, милый Сократ, что хочу видеть тебя счастливым, познавшим радость взаимной любви, радость продолжения рода… Ты вполне достоин бессмертия, почему же ты одинок?
Разом рухнули безумные надежды Сократа, и произнес он с нечаянным всхлипом:
— Потому что нет другой Аспасии!..
Собеседница приняла этот всхлип за усмешку, рассмеялась и замотала головой:
— Нет-нет, дорогой мой! Я уверена, что ты ошибаешься и скоро найдешь достойную тебя избранницу. Я всей душой желаю этого!..
Никогда больше не сидели они вдвоем.
Кажется, с тех пор примерно и начался закат «золотого периклова полувека»: на смену довольству, радостям и жажде созидания стали приходить тревоги, печали и козни, подтачивающие потихоньку, но неумолимо благоденствие Афин, покой каждого дема[42] и дома.
Еще и военных неудач не было, еще ни мор, ни голод не маячили жуткими призраками у ворот города, а предчувствие беды все глубже укоренялось в сознании чуть ли не каждого, внося повсюду разлад и смятение. Так иногда в знойный солнечный день начинают вдруг чувствовать люди смутное раздражение, беспокойство, что-то гнетет их, перестает радовать ясное солнце, дают они волю слабостям своим, не понимая, что с ними творится, а это они чуют грозу задолго до первых раскатов грома…
Коснулся разлад и семьи Перикла. Сперва возроптали повзрослевшие сыновья от первого брака: обделил, дескать, отец их наследством, он, мол, и раньше-то скупился содержать их так, как того требует положение первого человека Афин, а с рождением Перикла-младшего и вовсе задумал их обездолить…
Чуть было до суда не дошло, но образумились все же сыновья.
Куда опасней был иной семейный разлад: охлаждение чувств Перикла к Аспасии, которое началось, похоже, как раз во время победоносного похода афинян против своенравного Самоса[43].
Олимпиец сам тогда возглавил эту экспедицию и разрешил следовать с собой Аспасии, которая по старой памяти прихватила несколько лучших гетер для духовной и телесной услады командования афинского войска, желая тем самым внести свой вклад в будущую победу. Тогда-то, ходили слухи, и заметила она с удивлением и горечью, как жадно поглядывает ее супруг на этих молодых «кобылок Афродиты»…
После победы над Самосом Аспасии предстояло выиграть другую войну — с… возлюбленным своим: она решила во что бы то ни стало убедить Перикла, что нет на свете женщины лучше, чем его жена.
Хоть и был Сократ уязвлен той безнадежностью, которой наделила его последняя встреча наедине с Аспасией, однако не мог он не восхититься ею, когда от Фидия узнал, какой способ избрала она в своей тайной войне с Олимпийцем. Философ вслух признал, что нет на земле жены более достойной восторга и преклонения, чем Аспасия. Он повторял это с тех пор многим.