— Сердечная моя, что же ты такое говоришь! — покачала головой старуха. — Только Макоши, заступнице твоей, обиду творишь. Ты лучше смотри. Это же большая ладья по морю идет, ветер ей парус раздувает.
В плоском с неровными краями буром куске воска, с которого еще стекали редкие капли воды, было столько же сходства с ладьей, сколько и с телегой, но ворожейка с каждым словом убежденнее находила здесь одну за другой все детали приличествующие парусной лодке.
— Что ж, раз ты говоришь, что ладья — значит ладья, — наконец согласилась Ольга. — И чего мне от этого ждать?
— А ждать тебе, красавица, — не замедлило явиться пояснение, — ждать тебе скорого прибытия мужа.
— Ну, скоро-то он не приедет…
— Скоро — не скоро, а скорее против обычного.
— Скорее — это бы правильно… — едва слышно проговорила княгиня.
— Это верно: скорее обычного, — пуще прежнего разливалась старая Щука. — Потому как, если ладья из воска отливается, то это девке — скорая свадьба… Да ты ведь, голуба моя, за мужем. Пожилой — смерть, да. Так это, кабы ты была, как я старая. А ты у меня — своборинный цвет[100], в самом соку бабонька. Тебе, замужней — скорое прибытие супружника. А мужику, тому — далекое путешествие…
— А кто это такое размежевание установил, — с надменной и даже злой ухмылкой бросила княгиня. — Ты уж позволь мне самой выбирать, что больше глянется.
— Да ведь… это… — обескуражено заморгала выцветшими глазами ключница. — Так еще и бабка моя говорила…
— Твоя бабка так говорила, а я по-другому скажу, — произнесла Ольга, не теряя злобного тона, причина которого непонятна была даже для старой ключницы, видавшей княгиню во всяких видах. — Раз уж ты говоришь, что ладью там увидела, так хочу, чтобы была она мне зарукой скорой пути-дороженьки.
— Заступница Земля-матушка и дочери твои Лада с Лелею! — выронив на красный подскатертник восковую бляшку, схватилась за голову Щука. — Это что ж ты такое говоришь! О какой такой пути-дороге?!
— Это, знаешь, не тебе любопытничать, — наконец-то смягчилась лицом Ольга, и глаза ее при том будто из черных зелеными сделались. — Это мое дело, не твое. Так что мне там твои гадания посулили?
— Так это… Так ведь, это… — растерянно таращилась на нее старуха. — Это же, как моя красавица пожелает… Путешествие тебе предстоит… — и, еще вглядевшись в сверкавшие смарагдом глаза, добавила: — Дальнее…
Ольга довольно рассмеялась, впрочем весьма негромко, чтобы не разбудить сына, подошла к лавке на другой стороне горницы и легла на нее навзничь, подложив под затылок руку. Ее внутреннему взору представилось (в который раз за этот день) густо поросшее черной шерстью лицо, из которой выдвигался длинный каплеобразный на конце нос. И вот шерсть внизу этого лица раздвигается, и оттуда сладкий голос Наамана Хапуша выносит слова:
— Я принес тебе тридцать лотов[101] сыпного жемчуга. Зернышко к зернышку. Взгляни на эти браслеты червонного золота, они из Сирии, их сладил Надир, лучший золотых дел мастер эмира Илиуполя. А в этом перстне ферюза камень. Еще премудрый Аристотель говорил, что им похваляются самые великие цари, ибо, кто носит камень ферюзу в перстне, тот не может быть убит, и никакие болезни его не берут. Я принес все это тебе просто для того, чтобы еще раз засвидетельствовать нашу дружбу и вечную преданность русскому князю и тебе, бесподобная княгиня. Но Игорь, я знаю, хочет воевать Византий. А с ним идет не только его дружина, но и дружина Свенельда, и древляне дали ему видалых богатырей, и тиверцы, и другие, и даже ливы[102], и мурманская русь с ним… Я слышал, что он собирается еще и нанять печенегов. И даже, если больше к ним никто не присоединится, такою силой они сметут Царьград, не оставив камня на камне… О, это великолепно! Как велика мощь русского воинства! Да, Ольга?..
Здесь Нааман потупил свои грустные масляные глазки и оправил складки долгополого кафтана, в которых серебряные и золотые узоры переплетались с шелками трех цветов.
— Теперь-то уж по всему миру умолкнут злые языки, болтавшие о недостатке у Игоря воинской доблести. Теперь-то подвигами своими русский князь добьется великой славы… — и невнятной скороговоркой прибавил: — Ну, правда, подвиги эти отдаленные, славные большей частью для самого князя, и в общем-то… не слишком полезные для его земли. Но мы всячески поддерживаем и бесконечно рады…
Хапуш поднял на Ольгу печальный взор.
— Хотя мне будет весьма прискорбно больше никогда не навестить мою покровительницу…
— Почему? — насторожилась княгиня.
— Потому что мне было бы зазорно переступить порог твоего терема с пустыми руками, не иметь возможности принести даже то малое, с чем я сегодня имел счастье поклониться тебе.
Ольга вопросительно повела рыжей бровью.
— Рассуди, если Игорю удастся покорить Царь-город, вместе с его стенами и церквями будут развалены все торговые связи наших купцов, наших процентщиков, связи, которые создаются не враз. И дело даже не в том, что мы понесем невосполнимые убытки, наш народ привык терпеть лишения… — он потянул рукой начинавшее душить его от жгучего разговора шитое золотом и унизанное жемчугом ожерелье[103]. — И, как понесли сыны Израилевы из Египта, во главе с Моисеем, тесто свое, прежде, чем оно вскисло… Дело в том, что нам нечем будет поделиться даже с княжеским домом… А вот, если бы Игорь не проливал кровь…
Рыжие брови нахмурились.
— …а взял бы с Цареградского василевса приличную дань, да и заключил с ним полюбовный мир…
Серыми холодными, как булат, глазами Ольга впивалась в мохнатое лицо собеседника, силясь распознать сколько же в словах его обычного шельмовства, а сколько дела.
— …и, если бы все устроилось к лучшему… Я говорил с людьми нашей общины. Мы готовы платить князю и его дружине вдвое против прежнего — десятину от всех торговых сделок. Как платит народ Израилев за поддержку своей выгоды испанским царям и франкским царям. Ведь мы тоже хотим, чтобы Русь была могучей, чтобы была очень богатой. И мы бы никогда не оставили свою благодетельницу, тебя, Ольга. Ты бы всегда могла находить в нас пособие, даже, если бы пожелала сделаться… царицей мира.
Нельзя было не заметить, что слова «царицей мира» были поданы вовсе не с игривой велеречивостью, что смотрелось бы естественно, пожелай говорун просто украсить свою речь, но напротив — произнесены те слова были с особенным многозначительным ударением, дававшим понять, что они-то и являются средоточием мысли всего разговора, устойчивой подосновой среди болота уклончивых словес.
И Ольга чуть развела уголки губ в исполненной величия слабой улыбке, видя, как улыбается, смущенно потупив глаза, обрамленные длинными ресницами, коновод самой богатой иноплеменной общины Киева. Видит она: длинные густые черные ресницы Наамана длинны до чрезвычайности, они достигают щек и будто… еще растут. И черные блестящие брови его тоже как бы растут и растут; растут и, свиваясь с ресницами, закрывают длинный толстый нос, затем — подбородок… Обмершая от жути зрелища княгиня ахнула, отчего тот, кто был перед ней, будто проснулся и закричал: «Эй, кто здесь? Слуги, возьмите-ка вилы железные, поднимите мои брови и ресницы черные, погляжу я, что за птица передо мной». Тут только углядела Ольга, что черное кудластое существо перед ней огромно и лежит на железной скамье. И вот, откуда ни возьмись, выскочили тринадцать здоровенных навий, каждая с железными вилами в лапах, еле-еле подняли черному Нию[104] брови и ресницы, взглянул тот на княгиню своими зенками-угольями и сказал: «Так это же Ольга золотоволосая. Пусть же будет вовсе золотой!» И от взгляда того невозможного сделалась Ольга вся золотая. Хочет бежать — с места сдвинуться не может, потому как и руки, и ноги, и все ее тело — все тяжкое золото…
Ольга вскрикнула и с безумием в ошалелых глазах подскочила на лавке.
— Что такое? Что, моя деточка? — закудахтала ключница Щука, отнимая ото рта недоеденный блин и кладя его в пустую уже мису. — Привиделось, чай, чего?
— Да-а… Нет. Нет, ничего, — бессмысленно вращая широко распахнутыми желтыми глазами, все еще находящимися между сном и явью, отмахнулась Ольга. — Разбуди Крива, — пусть снимет люльку да перенесет… Пора спать лечь.
Ночь.
Только над тем, кто чтит веру и потому способен на подвиги, ночь не властна. Их, подвижников, никогда не покидает вечный свет Сварога. Как маяки, как звезды, как молнии, сияют они в пустыне бесконечного мрака. Жизненный путь их ведет в обитель пресветлого Вседержителя Рода.
А прочие, в неисчислимом большинстве своем, живущие коротким законом земного хозяйства, подобны дымам. Когда наступает срок, дымы эти растворяются в ночи… уносятся в мир предков… и достигают разве что луны. Они пребывают там, покуда не сотрутся следы их добрых дел на земле. И вот дед ветров Стрибог вновь посылает своих внуков: ветры поднимают те дымы, — и дымы становятся туманом, а туман — облаками, а облака проливаются дождем. Затем они вновь прорастают из земли, подобно просу и ячменю, полбе и гороху. И все эти маленькие существа, — о которых сказал Сущий Род: «Ну что ж, рождайтесь и умирайте», — вновь способны только на то, чтобы поедать пищу и изливать семя, поедать пищу и изливать семя…