Плоды ее расследования были записаны чуть позже:
«Этим утром я отправилась в кухню улаживать дела. Смотрю, повар, точно зверь, прилюдно лупит поваренка. Никто не вступится — звери, что ли, в самом деле, населяют этот дом? Меня едва не стошнило. Доложила обо всем Елене как могла холодно и рассудительно. Она выслушала меня с таким пугающим высокомерием и сказала: «Милочка моя, коль скоро обед у нас всегда подается вовремя, не все ли тебе равно, как там обращаются с мальчишками-рабами?» Когда я дала понять, что не одобряю этого, она высказалась так: «Это мой дом, и мне лучше знать, как его вести. Не нравится тебе, что творится на кухне, ну и не ходи туда». Очевидно, она хочет, пользуясь моими денежными затруднениями, навязать мне собственную волю, вопреки логике и здравому смыслу».
Попытка матери переманить на свою сторону дядюшку Евригия оказалась еще менее успешной:
«Попробовала раз-другой поговорить с глазу на глаз с Е. Он оказался до невозможности толстокожим. Бред предрассудков совершенно застлал ему мозги».
Когда я прочитала эти Строки, то вспомнила одну давно забытую картину. Мне тогда едва-едва исполнилось Семь лет; был тихий летний вечер; я и мои двоюродные сестрицы Мегара и Телесиппа собрались укладываться спать, а спальня у нас была в верхнем этаже. Вдруг слышим шум внизу, распахиваем скрипучие ставни — и видим: моя матушка и дядюшка Евригий ведут о чем-то оживленную беседу. Бедный дядюшка Евригий был буквально загнан в угол. Он стоял опершись тонкой гибкой спиной о балюстраду террасы, как раз там, где находился большой узорчатый цветочный горшок. Перед ним стояла моя матушка и что-то злобно шипела, как гусыня; ни одного слова разобрать было невозможно. Дядюшка Евригий много выше ростом, чем моя матушка, так что он мог спокойно смотреть поверх ее головы — что и делал с величественно-безжизненным видом, кивая время от времени, когда она прерывала свою речь, чтобы взять дыхание.
Потрясенные, мы наблюдали эту сцену. Наконец дядюшка Евригий улыбнулся, извинился и то ли похлопал мать по плечу, то ли просто отпихнул ее ладонью, точно бессловесную собачонку, и вошел в дом. Тут моя мать явила порыв своего истинного нрава — схватила цветочный горшок (удивительно, как она смогла его поднять, он ведь очень тяжел!) и обрушила с террасы на замощенный плитами двор. Со страшным шумом брызнули во все стороны осколки: Это явно доставило ей удовольствие. Она оглянулась, не наблюдает ли кто за этим представлением, отряхнула руки и быстро — но не слишком — отправилась к себе. Видимо, по-другому нельзя было после общения с таким толстокожим. Каковы были последствия того бурного всплеска страстей, я так и не узнала, но подозреваю, что хорошенько досталось на орехи кому-нибудь из мальчишек-поварят. А кого еще можно было заподозрить в том, что он разбил горшок. Моя мать никогда не упускала случая убить двух зайцев…
…Оглядываясь назад, я не побоюсь сказать, что в те детские годы я испытывала симпатию ко всем взрослым в нашем доме. При том что тетушка Елена и моя мать были прирожденными противниками, в лучшем случае они просто презирали друг друга, и жить под одной крышей было пыткой для каждой из них. Единственной общей чертой у них была почти аристократическая сила воли; но поскольку никаких общих целей у них не было, усобица имела место постоянно. Бедная мамочка! Единственным путем удалиться, а также удалить и нас из этого дома, было продать остатки принадлежащей нам земли в Эресе; но это, понятно, было бы последним делом, и она ни за что не решилась бы на этот шаг.
А, собственно, есть ли у меня основания в чем-либо винить дядюшку Евригия или тетушку Елену? Конечно, когда у моей мамы с тетушкой Еленой доходило до когтей, последняя сразу занимала сильную позицию, чтобы перейти в атаку; но это было, прямо скажем, не от хорошей жизни. Конечно, дядюшка Евригий и тетушка Елена были весьма состоятельными людьми, и дом у них был одним из самых больших в городе; но согласитесь, как непросто им было — и не только в денежном отношении — приютить вдову брата дядюшки Евригия, да еще с тремя детьми (которых вскоре станет четверо!), когда у них свои мал мала меньше! (Впрочем, не удивительно ли, что дядюшка Евригий, который испытывал к деторождению ужас и отвращение, все же участвовал в этом процессе? Как-то раз моя мама съязвила— про себя, но не так тихо, чтобы это укрылось от детских ушей, — что дядюшка Евригий делал это только затем, чтобы уберечь тетушку Елену от распутства.)
…Когда я вспоминаю о своем детстве в Эресе, первое, что встает перед моими глазами, — яркий, мерцающий, неизменный пейзаж. (То есть какие-то изменения, конечно, происходили, но давно забылись — осталась только эта общая картина.) Временами по этому пейзажу движутся фигуры, но всегда они остаются вторичными по отношению к горам и морю, запаху весенних цветов и солнечному свету на поверхности воды. С переездом в Митилену меняются масштабы: фигуры медленно, но неизбежно выдвигаются на передний план и в конце концов приобретают безраздельное господство на нем. Чуткость моего зрения в те годы росла не в меньшей степени, и я до сих пор, как и в те годы, остро чувствую природный мир вокруг себя. Но яркий и неповторимый свет детства мало-помалу стал меркнуть, и я однажды проснусь и пойму, что утратила его навсегда.
…Теперь я сижу ясным осенним утром и пытаюсь описать дом, каким он был тогда. Тяжелые лидийские ковры, развешанные по стенам в коридоре; странные заморские безделушки, которые дядюшка Евригий привозил из своих заграничных путешествий; экзотический запах, пропитавший каждую комнату — смесь ладана и крепких специй; во дворике — старая узловатая олива, колодец, возле которого в любое время дня можно было застать погонщиков мулов, играющих в кости на кружку вина; грохот и шум улицы по другую сторону ограждающей двор высокой стены, крики торговцев и водоносов и — всегда рано поутру — запах свежевыпеченного хлеба.
Все же картина будет неполной, если не поведать еще о некоторых таких памятных обитателях нашего дома. Помимо дядюшки Евригия да тетушки Елены, там был еще старый слуга, который хоть и любил напиваться до бесчувствия, зато учил нас вырезать перочинным ножом куколок и мастерить клетки для кузнечиков; стайка горячо любимых нами нянюшек, садовников, комнатных слуг, поваров, кухонных девушек, ну и конечно же вся четверка моих двоюродных братьев и сестер: серьезная, обожающая меня Мегара; податливый Гермий, страстно желавший любой ценой стяжать себе любовь окружающих; бравая Телесиппа с длинными белокурыми волосами, неизменно перехваченными черной лентой; и старший — Агенор, застенчивый и неуверенный в себе, каковыми обыкновенно и бывают первенцы. Он сочинял для нас веселые игры, и, чуть где возникала проблема с поиском справедливости, мы неизменно шли за решением к нему как к старшему.
Как бы это ни показалось странным, но я всегда испытывала большую привязанность к своим двоюродным братцам и сестрицам, нежели к родным братьям (хоть я говорю это лишь затем, чтобы показать, сколь глубоки корни моей неприязни к Хараксу). Братишка Евригий был хворым ребенком. Он умер, когда мне было девять лет, той суровой зимой, которую старые люди и доныне вспоминают с ужасом: тогда — слыханное ли дело! — замерзли реки и каналы, обледенела даже кромка моря. Так что испытать к нему каких-либо чувств я попросту не успела. Зато нежно люблю своего младшего братишку Лариха, который родился уже здесь, в Митилене, после гибели нашего отца. Так что он для меня тоже кто-то вроде двоюродного брата.
Но самым неожиданным событием, случившимся примерно спустя год со времени нашего прибытия в Митилену, было устройство нашей собственной частной школы. Теперь-то этим никого не удивишь — многие семьи в Митилене подхватили эту идею. А тогда это было что-то вовсе не виданное и не слыханное — может быть, только два таких могучих (и при этом столь же сильно отталкивающих друг друга) ума, как у моей мамы да у тетушки Елены (а впрочем, не из трений ли рождаются самые необычные идеи?), смогли создать ее. В одном вопросе — они невольно — сошлись во мнении, а именно в вопросе обучения девочек. Правда, они расходились в частностях, чему и как следует обучать девочек, но обе держались мнения, что систему, при которой мальчики получали образование школьное, а девочки домашнее, следует признать в корне порочной.
Позвольте считать эти строки похвалой нашему обществу — ведь ни тогда, ни теперь ни в одном другом месте в Греции женщинам и в голову не могло бы прийти то, что пришло на ум моей мамочке и тетушке Елене — не говоря уже о том, чтобы провести свои идеи в жизнь. Я, конечно, не веду речи об Афинах — тамошние жители прожужжат вам все уши про то, как они просвещены. О Лидии тоже речь не идет — но только по другой причине. При всем богатстве и просвещенности этой земли здешние девушки из хороших семейств зарабатывают себе на приданое, торгуя собой при храмах, и никто — в последнюю очередь их мужья — не видит в том ничего дурного. Видимо, мы просто сами не понимаем ценности той свободы, которой пользуются женщины у нас на Лесбосе. Есть свобода — значит, есть и возможность выбора. Конечно, свободой можно и злоупотребить — против этого аргумента возразить нечего.