Он бегал взад и вперед по мрачной, убогой комнате. Его сын Алексей проснулся и заспанными испуганными глазами уставился на отца. Отец шевелил губами. Он прислушивался к зазвучавшим в его душе стихам "Октавии" и сделал первую сдержанную попытку произнести их вслух. Звуки-слова рождались как бы сами собой. Стихи несли его на своих волнах - то мудрые, мерные, вдумчивые слова Сенеки, то дикие, жестокие, безмерно гордые речи Нерона, то полные ужаса - Поппеи, гневные - Агриппины, сострадательные - хора. Его стремление свидетельствовать в пользу своего бога, его ненависть к тирану Нерону, его необоримая жажда наконец-то, наконец-то снова опьяниться своим искусством - все это слилось воедино, вылилось в стихи. Да, "Октавию" он без угрызений совести осмелится прочесть публично. Так угодно богу.
Он объявил, что будет декламировать в эдесском Одеоне "Октавию", греческий текст.
Узнав об этом, весь город пришел в возбуждение. Великий актер Иоанн, не выступавший долгие годы, будет декламировать здесь, в Эдессе, и притом нечто до такой степени злободневное, как "Октавия".
Красивое здание Одеона было переполнено взбудораженной толпой, когда Иоанн вышел на подиум. Здесь были офицеры римского гарнизона и все эдесские друзья римлян. Но лояльные сторонники императора Тита с беспокойством и неодобрением заметили, что среди слушателей было много известных врагов Флавиев - клиенты Варрона, с его управляющим Ленеусом во главе, даже известный всем Теренций и ряд его друзей из цеха горшечников.
Иоанн сбрил бороду и оделся по-праздничному, как это предписывал обычай. Странное впечатление производило это оливкового цвета лицо с могучим лбом и темными миндалевидными глазами над белой одеждой, спадавшей волнистыми складками. Он читал наизусть. Своим мрачным, глубоким, гибким голосом произносил он страстные, обличительные стихи трагедии "Октавия", в которых изображались ужасающие деяния императора Нерона. Голос его принимал то оттенок нежности, то кристальной твердости, он передавал малейшие нюансы ненависти, сострадания, гордости, жестокости, страха. Люди по эту сторону Евфрата, не привыкшие к большому искусству, были благодарной аудиторией. Иоанн из Патмоса привел в восторг даже врагов "Октавии". Безмолвен был громадный зал во время чтения. Лишь изредка можно было услышать чье-нибудь сдавленное, напряженное дыхание, люди возбужденно смотрели в рот говорившему или опускали в самозабвении голову на грудь. Когда он кончил - для большинства слишком скоро, - они пришли в себя, глубоко вздохнули. Грянула чудовищная буря рукоплесканий.
- Привет тебе, Иоанн из Патмоса, прекрасный, великий артист! - неслось со всех скамей.
Но неожиданно этот хор прорезали другие возгласы, все громче, все явственнее. Те, кто с ликованием приветствовал актера, встревожились. Сначала им показалось, что они ослышались. Но мало-помалу они поняли, что не ошиблись: да, в самом деле, здесь, среди этих лояльных, преданных Риму и его императору Титу политических деятелей, военных, землевладельцев и коммерсантов Эдессы, несколько сот, а потом и более тысячи человек осмелились выразить мнение улицы, восклицая:
- Привет тебе, прекрасный, великий император Нерон!
Впоследствии никто не мог сказать, как произошла эта демонстрация, которая, без сомнения, была неприятна большей части публики. Дело, вероятно, обстояло так: толпа была взволнована искусством великого артиста, чувства людей искали выхода, стремились вылиться наружу, людям захотелось кричать. И так как возгласы в честь артиста постепенно стихали, а возгласы "Привет тебе, великий, прекрасный Нерон!" становились все неистовее, то все больше людей поддавалось порыву, присоединялось к общему хору.
Никто уже не смотрел на подиум. Все смотрели - одни - восторженно, широко раскрыв рот, другие - с удивлением, третьи - колеблясь и беспомощно, некоторые - со страхом и неудовольствием - на того человека, к которому явно относились эти возгласы, - человека, просто одетого, скромно занимавшего одно из самых незаметных мест. И все люди в большом здании вдруг увидели яснее, чем могла бы разъяснить самая лучшая речь, что здесь, среди них, сидел некто с лицом и манерами императора Нерона. Ибо тот, кто здесь сидел, и в самом деле был уже не горшечник Теренций, а человек, который, подчиняясь неудовлетворенной потребности, тренируясь в уединении, впитал в себя дух исчезнувшего императора, без остатка перевоплотился в Нерона. Спокойно сидел он здесь, с рассеянной, почти детской улыбкой, несколько пресыщенный, но в гордой, царственной позе. Все оглушительней, все неистовее звучали клики приветствия императору. Он медленно встал со своего места, словно его это не касалось, словно весь этот шум никакого отношения к нему не имел. Но перед ним - как бы самопроизвольно - образовалось пустое пространство, он прошел между двумя рядами благоговейно расступившихся людей, с высоко поднятой головой, гордо и безучастно улыбаясь. Многим из присутствовавших здесь римских офицеров не раз приходилось слышать эти клики, самим приветствовать императора, собственными глазами видеть подлинного Нерона. Их точно громом поразил вид этого человека, казалось, еще минута, и они воздадут ему установленные обычаем почести.
Позади Теренция - на некотором расстоянии - шло несколько его друзей. Он повернул к ним голову: он хотел, очевидно, что-то сказать им. Во всем большом здании стало необычайно тихо. Но Теренций, как будто он ранее не слышал приветствий, а теперь не замечал тишины, непринужденно сказал через плечо своим друзьям, все еще с едва заметной усмешкой:
- В сущности, Нерону следовало бы, потехи ради, самому продекламировать эту "Октавию".
И тихо, точно вскользь, прибавил:
- Какой артист снова явился бы миру!
Ведь весь свет знал, что для императора Нерона важнее было слыть великим актером, чем великим правителем, что император Нерон умер со словами; "Какой великий артист погибает!" Когда теперь этот человек, с походкой императора, повернул голову жестом императора и сказал: "Какой артист снова явился бы миру!" - да еще голосом Нерона, по всей толпе в три тысячи человек пробежал трепет, и даже инициаторы демонстрации на одну минуту поверили, что император Нерон собственной особой покидает театр.
15. СОЛДАТ - И К ТОМУ ЖЕ ХРАБРЫЙ
Полковник Фронтон, комендант римского гарнизона в Эдессе, будучи человеком осторожным, не пошел в Одеон на чтение "Октавии", ссылаясь на нездоровье. Его офицеры тотчас же после спектакля сообщили ему об овации Нерону-Теренцию, с любопытством ожидая, что он скажет по этому поводу, какие отдаст распоряжения. Но Фронтон разочаровал их. Он задал им несколько вопросов, вежливо поблагодарил и отпустил.
Оставшись один, он сел за письменный стол, стал размышлять. Неподвижно сидел он, легко опираясь головой на руку, статный сорокавосьмилетний человек, с широким лбом под коротко остриженными, отливающими сталью волосами. Как быть? Не дожидаясь приказа из Антиохии, решительно выступить против этого "Нерона" и сыграть роль своего рода спасителя отечества? Перейти на сторону Нерона и стать маленьким цезарем? Будь, например, на его месте какой-нибудь Варрон, какие бы тут разыгрались дела! Фронтон не менее ясно, чем Варрон, видит открывающиеся возможности. Но так как он не Варрон, а Фронтон, то события не разыграются. Он ограничится тем, что пошлет этим идиотам в Антиохию корректный доклад, запросит, как ему действовать, будет выжидать.
Выжидать. Это, к сожалению, стало девизом его жизни. Полковник Фронтон считался одним из самых одаренных офицеров своей армии. Некоторые разделы "Учебника военного искусства", написанного им, приобрели известность среди специалистов. Но, несмотря на то, что он участвовал в парфянской и иудейской войнах, ему никогда не привелось претворить свою теорию в жизнь. Если представлялась интересная тактическая или стратегическая задача, тут как тут оказывались всякие глупцы, бравые посредственные офицеры. Его же, Фронтона, держали в отдалении, то ли по злой воле военного командования, то ли по прихоти коварного случая. "Кабинетным полководцем" прозвали его товарищи. Для Флавиев, которые сами были всего лишь бравыми посредственными офицерами, его теории были слишком смелы и современны. Они послали его не на Запад или на Север, где для деятельности военного теоретика и практика был большой простор, а сплавили его сюда, на периферию, в один из тупиков Востока.