Разумеется, там они встретились с генералом Давыдовым и даже попали под его начало.
«И какое сердце русское, чистое от заразы общемирного гражданства, не забилось сильнее при первом известии о восстании Польши?..» – писал этот русский патриот.
В сентябре 1831 года, узнав о слушаниях во французском парламенте по вопросу оказания вооруженной помощи польским повстанцам, Пушкин публикует стихотворения «Клеветникам России» и «На взятие Варшавы», в которых твердо заявил в чеканных строках, что речь идет не о порабощении Польши, а о сохранении целостности и независимости России.
Именно с этих стихов наступил перелом в русском общественном сознании.
И именно за эти стихи на него ополчились Вяземский и другие.
В своем дневнике Вяземский сделал такую запись: «Этот род восторгов – анахронизм!»
Тургенев в то время написал о Пушкине, что без патриотизма, как тот его понимает, нельзя быть поэтом, и для поэзии он не хочет выходить из своего варварства.
Либералы и масоны русский патриотизм считали отжившим анахронизмом и варварством… Те, кто любил Россию, так не думали!
Весной 1831 года Денис Давыдов берет приступом город Владимир на Волыне. Друзья деятельно ему в этом помогают.
В конце апреля с генерал-майором графом Толстым загоняют польский корпус Хржановского под пушки Замостьской крепости.
В начале июня Давыдов, командуя авангардом в корпусе генерала Ридигера, разбивает поляков в сражении под Лисобиками, за что получает чин генерал-лейтенанта.
Рубанов за этот бой становится капитаном, а его друзья – подпоручиками. По-прежнему числясь в пехоте, воюют они в кавалерии, состоя адъютантами у Давыдова.
В августе они сражаются за Вислой между Варшавой и Краковым, отбив при местечке Казимирже нападение всего корпуса Ружицкого.
В этом бою капитан Рубанов получил тяжелое ранение в грудь.
Во взятии русскими Варшавы он не участвовал, а был отправлен с обозом раненых в Вильну, где его и встретила прибывшая за ним Мари.
Она знала, что так и будет… Мелодия бетховенской сонаты тихой болью давно звучала в ее голове, потому, получив письмо от Нарышкина, Мари не удивилась, а быстро собралась и поехала на встречу с судьбой и мужем.
Из письма было известно, что он ранен в грудь, но ей почему-то представляюсь, что Максим лежит один, без руки или ноги, и бесконечные, как русские дороги, слезы текли из глаз, размывая и делая мутными и нереальными дома, и церкви, и лес, мимо которых она проезжала.
Но наконец, как ей показалось, через целую вечность, она увидела его и замерла от любви и боли, глядя на бледное, усталое и такое родное лицо, на худые, истончившиеся руки и на длинные, с обильной сединой волосы, разметавшиеся на грязной подушке.
И лишь одна мысль билась в ее голове: «Скорее, скорее, скорее увезти его отсюда, от этих стонов, ран и тяжелого запаха смерти».
Рубанов был счастлив!
Удивительно, но душа его звенела колокольцем от радости, когда, очнувшись в карете, встречал взгляд Мари и ощущал ее руку в своих.
Если чувствовал себя лучше, то просил посадить его, и два огромных рубановских мужика, пыхтя от напряжения, чтоб не сделать барину больно, усаживали раненого на подушки, и он глядел в окошко, любуясь то заснеженным полем, то сказочным зимним русским лесом, то уютной деревенькой, тихо дремавшей у замерзшей реки.
«Вот она, Россия!.. И Мари, и сын, и я, и снег, и небо над головой, звон колокольчиков – все это Россия!..» – думал он, дыша на стекло окошка и растапливая рукой наледь.
За их каретой шествовал целый обоз.
Мари взяла с собой из Рубановки доктора и служанку, которые ехали во второй карете, за ними двое саней везли четырех мужиков, и замыкали поезд сани с провизией.
На постоялых дворах в крупных уездных городах их ожидали свежие лошади, которых заранее отправил туда с мужиками новый рубановский староста.
«Целая воинская операция», – улыбался Максим, вникнув от нечего делать во все тонкости путешествия.
Ему нравилось скользить по накатанной колее и держать за руку Мари.
Однажды, почувствовав себя совсем хорошо, Максим уговорил жену пересесть в сани и долго летел, наслаждаясь ее смехом, морозным воздухом и падающими снежинками.
Казалось, он забыл все: и войну, и рану, и свою опалу, – но резкая боль в груди опускала его на грешную землю.
«Сколько раз возвращался домой, но это, по-видимому, последний мой приезд», – подумал Максим, когда кортеж подъезжал к Рубановке, и попросил остановиться.
С помощью Мари и доктора он выбрался из кареты и долго стоял, глядя на родовое свое имение, на лес и поле, и на три церковных купола, блестевших вдалеке на зимнем солнце.
«Вот я и дома!» – Перекрестив лоб и глубоко вздохнув, полез он в карету.
В деревне огромная толпа крестьян перегородила дорогу, и незнакомая Рубанову молодайка поднесла ему пышный каравай хлеба с деревянной солонкой на румяной корочке, а бывший унтер Шалфеев поднес рюмку водки, глядя на барина и командира с отцовской нежностью и безмерной жалостью, которую пытался скрыть за улыбкой и веселыми словами приветствия.
«Наверное, не слишком красно выгляжу», – подумал Максим, когда ему помогли усесться не в карете, а в санях.
Въезжая под арку, он чуть не заплакал, но, не увидев привычного своего дома, лишь грустно вздохнул, и тут же сердце его молодо застучало, когда на крыльце появился он сам, такой, каким был много-много лет назад.
«Сын! Это мой сын!.. А может – я?» – заметил, как, всхлипнув, мальчишка кинулся к нему, и, без посторонней помощи выбравшись из саней, протянул руки в сторону высокого и худого подростка.
Постепенно жизнь входила в привычное русло.
Рубанов занимался с сыном, наверстывая то время, что не видел его, и Аким, замирая, слушал отцовские рассказы об отечественной войне двенадцатого года, о военной кампании на Кавказе, и глаза его восторженно сверкали, а разыгравшееся воображение забрасывало в ряды победоносных русских солдат.
Как самую большую в мире драгоценность, сжимал в руках отцовский палаш и с гордостью смотрел на суровую складку у рта и на поседевшие волосы отца, мечтая о том времени, когда у него будет свой палаш, мужественные морщины и седые волосы.
Ох, поскорее бы… Тогда эта гордая девчонка из Чернавки не считала бы его ребенком…
Мари любовалась мужем и вздыхала, глядя на сына: «Как ни жаль, а мальчишка пойдет по стопам отца. Такова уж их судьба – Родину защищать…»
Не успел Максим отдохнуть и осмотреться, как пошли визиты.
Казалось, весь уезд стронулся с места. Каждый помещик стремился засвидетельствовать ему почтение, а молодежь глядела на опального полковника и декабриста, словно на Бога.
Рубанов принимал гостей в капитанском мундире, сидя в кресле, и удивлялся обожанию, которое видел в глазах молодежи.
«Черт-дьявол! – злился он. – Они гордятся мной как мучеником, пострадавшим за какую-то эфемерную идею, а не как бравым рубакой и командиром, с младых ногтей сражавшимся за Россию. И почему у нас на Руси так любят потерпевших от власти? Благоговеют перед ними? – рассуждал он. – Ведь декабристы подвергли сомнению нравственный вопрос о дворянской чести: что погибнуть в бою – это слава; а быть разжалованным и сосланным – позор!
Высшее общество сочувствует каторжанам, а те впервые не чувствуют позора и даже гордятся, что хоть немного, но расшатали устои самодержавия.
Теперь, глядя на меня, юноши станут отпускать волосы до плеч», – усмехнулся он и оказался прав.
Лишь лысый капитан-исправник, грудь которого украшали уже две медали, порадовал его сердце, алчно разглядывая боевые награды.
В приватной беседе они договорились, что в случае чего тот понесет на подушечке орден Анны 2-й степени.
Максим развеселился, наблюдая за капитан-исправником и догадываясь, что он мечтает один нести все награды… и не на подушечках, а на жаждущей славы груди.
«Услышала бы Мари, о чем мы беседуем».
С каждым днем ему становилось лучше, и он уже самостоятельно мог передвигаться по дому.
Новый дом Рубанову не нравился. Здесь все было не так. Не так скрипели половицы, не так били часы, не хлопала оторванная ставня, ветер не играл на крыше с отошедшей жестью, и можно было без боязни выходить на балкон подышать свежим воздухом.
Максим смеялся над собой и твердил, что придирается к этому прекрасному новому дому, но он не любил его, а дом, он чувствовал, не любил своего хозяина.
Перед Рождеством Максим получил письма от друзей из Варшавы, а чуть позже – и от Михаила Строганова из Сибири.
«Откуда же ему известно, что я вышел в отставку по ранению и живу в Рубановке».
С интересом читал письмо, удивляясь, что Строганов из своей заснеженной и холодной Сибири пытается утешить и ободрить его:
«Нам не дано понять действия Высших Сил, кои люди именуют Судьбой, – писал Строганов. – Одному дается все, а у другого столько же забирается… и в чем тут причина не нам судить и не нашему разуму объять необъятное и проникнуть в таинство Творца…»