Проводя дни в терпеливых разъяснениях, в разговорах с камчадалами, Зарудный отлично понимал, какие бедствия принесет краю упразднение порта и губернаторского правления. Установление твердой русской администрации на Камчатке явилось несомненным историческим благом для камчадалов и коряков. Они были спасены от поголовного физического истребления, которому их обрекли хищные купцы, разбойные ясачники и чужеземные мародеры.
За несколько десятилетий управления Рикорда, Машина, Завойко камчадалы ушли от язычества, усвоили — в огромном большинстве — русский разговорный язык (а кое-кто и начатки грамоты), занялись огородничеством и переняли у русских поселенцев много полезных бытовых нововведений. И при Завойко произвол стяжателей не был уничтожен, но действия их уже не могли оставаться столь разбойными.
А теперь, с упразднением обширной администрации, купцы и исправники избавятся от сдерживающей их узды. Одна за другой возникали в памяти Зарудного физиономии местных исправников, корыстолюбивых, грубых, соединяющих купеческую алчность с жестокостью маленьких князьков. А жадные, напористые купцы, прилипчивые, как слепни, не уступающие в бесстыдстве исправникам? А иностранные китобои? Они и прежде не очень стеснялись, а теперь совсем опустошат берега Камчатки. Зарудному очень хотелось увидеть человека, который останется здесь вместо Завойко, хоть и в меньшем звании и с малыми силами.
Он пришел к Мартынову, не дождавшись приглашения Маши. Девушка несколько раз замечала Зарудного в толпе, занятого людьми, и не решалась подойти. Маша успокаивала себя: до отплытия еще достаточно времени.
Есаул дремал, когда в дверь палаты постучал Зарудный. Мартынов был один.
— Здравствуйте! Я Зарудный.
Мартынов легко поднялся на кровати.
— Наконец-то! Мне Марья Николаевна много писала о вас, но, лежа здесь, я уже начал сомневаться в вашем существовании.
— А между тем я существую, — усмехнулся Зарудный, пожимая протянутую руку. — И не только в воображении Марьи Николаевны.
— Вижу, вижу… Вы ведь близкий друг Машеньки?
— Надеюсь, — Зарудный чуть склонил лохматую голову.
— Я просил ее разыскать вас.
Зарудный кивнул, словно подтверждая, что он послан сюда Машей, и сказал:
— Не решался тревожить. Вы совсем были плохи, когда пожаловали к нам… Что это вы меня так разглядываете?
Мартынов с привычной бесцеремонностью осматривал Зарудного.
— Удивительно, до чего вы оказались схожи с тем портретом, который сложился у меня! Не чертами, разумеется, а, так сказать, статью, типом…
— Рад, что не обманул ваших ожиданий, — бесстрастно сказал Зарудный, в душе проклиная себя за неловкость, мешавшую ему чувствовать себя непринужденно.
Есаул прищурил проницательные глаза. Он словно угадал тайную мысль Зарудного.
— Это вы бросьте, друг мой! — вскричал он. — Церемонии не по мне! Если вы друг Машеньке, друг Дмитрию Максутову, то и мне друг. Мне о вас столько хорошего наговорили, что вы хоть сажей вымажьтесь, а я буду твердить: "Бел! Чист! Бел! Чист!"
Зарудный рассмеялся. Стало хорошо и просто. Заговорили о Камчатке. Анатолий Иванович разошелся, убеждая Мартынова в преимуществе полуострова перед любым другим пунктом земного шара, называя его раем. Он метался по комнате, возбужденно тыкал пальцем в потускневшее от наступивших сумерек окно.
— Повидал я ваш рай! — говорил Мартынов, отворачиваясь и поправляя подушку, чтобы скрыть предательскую улыбку. — Жулье! Разбойники! Стреляют из-за угла…
В отместку Зарудный произнес гневную речь об иркутских нравах, об откупщиках и купцах, которые "хуже всякого разбойника", об "отвратительной привычке судить обо всем с одного взгляда".
Тогда Мартынов перевел разговор на другое. Он намекнул Зарудному на то, как хорошо было бы им двоим остаться на Камчатке и дружно взяться за дальнейшее устройство края. Анатолий Иванович увлекся, и они вместе строили планы будущей администрации, нового управления, справедливого, разумного и сильного, несмотря на почти полное отсутствие войска. Это управление плохо согласовалось не только с табелью о рангах, но и с самим духом существующей правительственной и административной системы, что нисколько не смущало пылких реформаторов. Управление давало широкий простор уму и энергии камчадалов, ительменов, коряков, ограничивало вожделения купцов, ставило народ под охрану справедливых приказов, обещало повысить благосостояние бедного люда и оградить отечественные интересы от бесцеремонных посягательств чужеземцев. Чего же еще желать?
Пришла Маша с зажженной свечой и застала их сидящими на постели. Мартынов оставался в радужном, блаженном настроении, которое стало еще праздничнее с приходом девушки. Зарудного же появление Маши вернуло на землю, к новым обязанностям, к мыслям о неизбежном и скором отъезде.
Вернулось и неясное, тревожное чувство, которое накладывало отпечаток на все, о чем думал и что делал Зарудный в последние две недели.
Маша казалась строгой, словно решившейся на что-то важное.
— Явился наконец, — есаул посмотрел на худое лицо Зарудного, — не посмел тебя ослушаться, Машенька…
— Спасибо! — Маша протянула Зарудному руку.
Ничто не ускользнуло от взгляда есаула: боль, пробежавшая по лицу коллежского асессора; рукопожатие, длительное, похожее на прощание; глубокая значительность, с какой Маша произнесла "спасибо". Шутливые слова, готовые сорваться с уст Мартынова, — о том, что Маша в письмах отводила слишком много места Зарудному и будь он, есаул Мартынов, человеком ревнивым, причин для дуэли оказалось бы достаточно, — застряли в горле.
Зарудный снял фуражку с колышка, вбитого в стену.
— Прощайте, — сказал он.
Мартынов поднялся с кровати.
— Я буду ждать вас.
— Непременно! — Зарудный говорил немного волнуясь. — Теперь мы друзья, и я буду навещать вас. И вы выползайте поскорей. Не верьте докторам, даже Вильчковскому.
— Слушаюсь! — сказал Мартынов по-военному.
— Помечтали мы с вами… Побывали в прекрасной республике, пора и другими делами заняться. — Сняв уже надетую фуражку. Зарудный продолжал говорить, поглядывая в окно: — Это счастье, что судьба привела именно вас… Камчатке везет на хороших людей. Машин, Завойко, Мартынов… Рад за вас и желаю вам всяческого счастья. Трудно будет одному, да ведь мы к легкой жизни не приучены…
— Алексей Григорьевич не будет один, я остаюсь с ним.
Голос Маши звучал звонко, напряженно. Зарудный и Мартынов удивленно уставились на нее.
— Я ушла из дому. Навсегда… Останусь в Петропавловске, женой есаула Мартынова.
И, склонившись на столик, Маша заплакала, дав выход обиде и боли, вынесенным из родительского дома, длительному волнению, с которым она думала о неизбежной встрече с Зарудным, жалости к самой себе.
Зарудный нахлобучил на лоб фуражку и, шепнув Мартынову: "Берегите ее, пуще жизни берегите", — выбежал из палаты.
В апреле, перед самым отплытием судов, Мартынов и Маша тайно повенчались. Приходский священник Логинов наотрез отказался взять на себя венчание против воли родителей. Ни доводы Ионы, утверждавшего, что "брак не есть нечистота в церкви", что он "установлен богом и гнушаться участием в совершении брака грешно", ни просьбы Вильчковского, ни даже согласие Завойко — ничто не действовало на недоброго пастыря. И хотя церковь запрещала монашествующим совершение обряда венчания, иеромонах Иона взял на себя необременительный труд пропеть "Исайя, ликуй" и составить метрику о браке.
В качестве свидетелей присутствовали Вильчковский, вдова Облизина и Пастухов с Настей.
Двадцать пятого марта, в праздник Благовещенья, вопреки обыкновению, никто не отдыхал. Кирилл еще с рассвета недовольно прислушивался к гулу в порту и, увидев губернатора, одетого в рабочий костюм — охотничьи сапоги, темную куртку, напоминавшую матросский бушлат, неодобрительно заворчал:
— Эх, и беспокойные вы! На Благовещенье и птица гнезда не вьет… А совьет — ослабнут у нее крылья, ни летать, ни порхать ей, век ходить по земле. Так и человек, не будет ему ни в каком деле спорины…
Завойко взглянул на старика. Он давно уже не приглядывался к лицу Кирилла, сухонькому, янтарному, в блестках серебристых волос. Из ослабевших век текли слезы, но Кирилл не замечал их.
— А как же в море, Кирилл? — возразил Завойко мягко. — Неужто и при шторме сидеть сложа руки, праздник блюсти?
— Море — другое дело… Море-е-е… — Старческий, дребезжащий голос произнес это слово мечтательно, точно говорил о чем-то стоящем выше всяких человеческих законов и суждений.
— А у нас нынче шторм, военная нужда, — охотно, объяснил губернатор. — У нас одна нога здесь, а другая — на кораблях, в море. Бог непременно простит, и ты прости.