— Что, Петя? — спросил сосед, нагнав Шубина. — Каков денек выдался?
Тот ехал шагом — лошадь малость притомилась, шаг был — что и пеший запросто нагонит.
— Спозаранку удача вышла, — отвечал Петр. — Сказывали, кто юродивого пригреет, тому — удача. Так я знаешь кого подобрал? Андрея Федоровича.
— Где ж ты его повстречал?
— А у Тучкова буяна.
— Видать, правду говорят, будто он ночью выходит в чистое поле или же на пустой берег и за нас, грешных, всю ночь молится. Оттуда, поди, шел. Надо же — шестой десяток живу, а чтобы так — впервые вижу. Я и у батюшки спрашивал — было ли, чтобы святая угодница в мужское одевалась? Он меня изругал — угодницей, говорит, кого называешь? Ослушницу? Кто ее в угодницы произвел? Какой вселенский собор? Потом припоминать стал — было, говорит, этакое, да так давно, что и не сказать когда. Была такая преподобная Мария, в мужском образе и под именем Марин постриглась во иночество. А в наше время — не положено! И понапрасну этот Андрей Федорович крещеный люд смущает. Ходил бы в юбке и кофте, в платочке, как ему от Бога велено…
— А может, и угодница. После нее народ ко мне валом повалил. И сверху все дают, и столько дают, и на завтра сговорили с утра! — похвалился Петр. — Ты нашим всем скажи — коли где ее увидят, чтобы в обиду не давали. Мальчишек кнутом отогнать, или что…
— Эй! — окликнул Петра дородный мужчина, имеющий при себе столь же основательную даму. — На Елагин остров свезешь?
В такое время дня чтобы седок до Елагина попался — это и впрямь нужна была удивительная удача.
— Ишь ты! И впрямь у тебя — как медом намазано…
Перышко из белого стало совсем прозрачным и незримым. Пора уж ему была и растаять, но вот держалось же!
И продержалось до самой темноты.
* * *
Церковь должна быть маленькая, деревянная, небогатая, с низкими сводами. В великом соборе ходишь и стоишь, задрав голову, и все с тобой рядом тоже глядят ввысь, вместо людей — одни затылки и подбородки. Да и просторно, и можешь быть в толпе сколь угодно одинок.
Выбери образ, затепли свечку — да и молись, никто своим вниманием твоей молитвы не спугнет.
Иное дело — невеликая церковка. Иной и толкнет, иная и шепнет «посторонись» весьма гневливо. Все лица — вот они, и от толчеи никак не возникнет на лицах ангельское просветление.
Но ведь не ангелов искал Христос, чтобы принести им любовь. Он и блудницей не погнушался. Это сонмище лиц малоприятно, всякая бородавка прямо тебе в нос лезет, всякая вонь изо рта ладан забивает. Но где и начать учиться любви, как не здесь? Если здесь не начнешь — то в иных местах и подавно!
Так рассуждал Андрей Федорович, стоя у паперти.
И не вошел.
Не примирившись с Божьей волей, вычеркнувшей из списков его любовь навеки… Или нет, правильнее так — навеки вычеркнувшей из списка его любовь… То есть до такой степени «навеки», что никакими молитвами ее не отмолить!..
— Взойди, Андрей Федорович, помолимся вместе, — позвал знакомый извозчик.
— Недостоин.
Сильно удивив этим словом доброго человека, он пошел прочь.
И думал о том, где бы взять смирения…
* * *
Прасковья Антонова дождалась светлого дня — к ней посватались!
Отставной унтер-офицер Иван Логинович Соловьев, бывший с фельдмаршалом Апраксиным в Пруссии, потерявший ногу в победоносном сражении при Гросс-Егерсдорфе, удачно унаследовавший от покойницы-матери немного денег и домишко, уж года четыре жил себе на Петербургской Стороне, на улице Подковыровой. Хотел жениться на соседке, зря потратил время и даже деньги, дельце не сладилось. Решив взять жену попроще, не такую зазнайку и вертушку, а чтобы вела дом и родила двоих-троих сыновей, Соловьев подумал о другой соседке.
О той отзывы были наилучшие.
Что бывшая хозяйка ей дом отказала, и по бумагам все так и есть. Что себя блюдет, одевается скромно. Что хозяйство — все на ее плечах, любую домашнюю работу знает. Что не болтлива — вот, пожалуй, наиглавнейшее!
Это он услышал от добрых людей. А своими глазами что ни день созерцал высокую, крепкую, деятельную женщину в тех годах, когда только рожать и рожать. А что на личико не красавица — так за красавицей поди-то уследи, с одной-то ногой!
Решив, что коли они друг друга знают, то и нет нужды к свахе обращаться, Соловьев принарядился и отправился свататься.
Прасковья усадила его за стол, подала кофей.
После того как хозяйка раздарила бедным имущество, ушла скитаться и который уж год близко к дому не подходила, Прасковья постановила для себя: ей приданого не копить, о наследниках не заботиться, так что деньги, которые удастся заработать шитьем и вязаньем, следует пустить на нужды дома. Пусть будет, как при покойном Андрее Федоровиче…
(Хозяйкину блажь зваться Андреем Федоровичем она знала, но в расчет не принимала и имела на то основание. Как верно догадались соседки, Прасковья любила-таки полковника Петрова, полюбила, едва услышав серебряный голос, и невысказанно желала, чтобы хоть мертвый он принадлежал ей, а барыня Аксинья Григорьевна пусть чудит, как вздумается!)
Упрямо и своенравно она делала дом таким, какой был бы по душе хозяину, и истребляла то, что в свое время завела и не уничтожила, уходя, хозяйка. И ей иногда казалось, что хозяин жив — то бродит в верхнем жилье, то отдыхает в садике. Этими мгновениями его присутствия Прасковья дорожила — они означали, что не зря она столько души вложила в разоренный дом.
Отставной унтер-офицер Соловьев ничего такого не знал, когда садился за стол и брал чашку кофея.
Он повел речь прямо и честно: сказал, что оба они одиноки и в той поре, когда уже неплохо бы иметь детей. Со своей стороны обещал продать унаследованный домишко и вложить деньги в общее хозяйство.
Прасковья выслушала его внимательно, однако если бы Соловьев знал, что за непотребная мысль ее осенила, то тут же и откланялся бы.
Дитя, которое она могла бы растить, искренне полагая, что это ей — от полковника Петрова, словно бы соткалось из пылинок, дрожащих в солнечном луче, и предстало перед Прасковьей кудрявым, темноглазым, в длинной белой рубашечке. Как было бы прекрасно остаться вдовой и более не помышлять о женихах, нося во чреве это дитя, — вот что подумала Прасковья.
Она внимательно посмотрела на Соловьева. Лицо у него было простое, круглое, усатое — лицо сорокалетнего, от неподвижности располневшего мужчины.
На полковника Петрова он вовсе не был похож… Да это бы и полбеды! Иная мысль втемяшилась в тугодумную Прасковьину голову.
Что греха таить — жило в ней все эти годы ощущение соперничества с беглой хозяйкой. Ты так — а я сяк, думала Прасковья, ты по морозцу босиком — а я ЕГО дом соблюдаю и молюсь за упокой ЕГО души, как полагается, и поминание подаю, и панихиды в Матвеевской церкви служу. А ты — в чистом поле, под кустиком!
И один Господь разберет потом, когда обе пред ним предстанем, чья верность была правильнее, достойнее!.. Если же теперь взять да на радость соседкам выскочить за Соловьева? Барыня-то, узнав, нос и задерет еще пуще. Она-то сколько ради мужа перетерпела? А негодная Парашка, побаловавшись сытым житьем, надумала, что с нее довольно непорочную невесту корчить, да и под венец собралась!
Так нет же, подумала Прасковья, не будет тебе такой радости. Ты-то норов свой сумасбродный являешь, а я — своей любви под ноги кину то, о чем мы с тобой обе, горемычные, и мечтать не могли… Вот могу же взять, и люди не осудят! А не возьму же!
— Прости, батюшка, — сказала Соловьеву Прасковья. — Не тянет меня к супружеству. Никогда не тянуло, а теперь — так и вовсе… Прости! Да впредь сюда не ходи — соседи плохое подумают.
Когда удивленный унтер-офицер откланялся и уковылял на деревянной ноге, Прасковья убрала со стола и села к окну с шитьем. Села достойно, пусть прохожие видят: все домашние дела переделаны, хозяйка отдыхает и рукодельем развлекается, и никаких лишних забот на ее лице не написано.
И ведь не объяснишь никому, что за спиной незримо живет в доме полковник Петров, живет и радуется, что все устроено по его вкусу и желанию.
Люди проходили по тихой улице, сворачивали на Большую Гарнизонную, кто — налево, кто — направо. И оттуда, из-за поворотов, возникали и проходили мимо дома. Прасковье это зрелище было лучше театра: она всех здешних знала и отмечала, кто с кем, как одеты, что несут, да и в свое ли время проходят, или во время, для них необычное…
Следя взглядом за соседкой Катей, что вместе со старшими дочерьми возвращалась от подружки, соседки Маши, Прасковья и не приметила сразу, что напротив дома стоит и неотрывно глядит в окна второго жилья некий человек.
А как приметила — при всем своем спокойствии ахнула вслух.
Барыня Аксинья Григорьевна пожаловала!
Стояла в зеленом кафтане — этот кафтан и в собачью будку на подстилку кинуть было бы зазорно! — да в треуголке, в нелепых на ее отощавшей фигуре красных штанах, грязных до умопомрачения, в башмаках на босу ногу. И глядела, глядела!..