— Стой, Ванюшка, стой! — потребовал в карете женский голос. И кони пошли шагом, приноровляясь к поступи Андрея Федоровича. Дверца распахнулась.
— Бог в помощь, Аксинья Петрова!
Ну что мог на это ответить Андрей Федорович? Опять, в тысячный раз, попросить, чтобы не тревожили покойницу?
— Все ходишь, бродишь, добрых людей смущаешь? Мы все, грешные, не знаем, как за покойников молиться следует, одна ты знаешь!
Андрей Федорович промолчал — вряд ли поносные слова относились к нему.
— Перерядилась да Бога обмануть задумала?! — доносилось из кареты. — Еретица! Праведница!
Андрей Федорович ускорил шаг, но карета не отставала. Придерживаясь, чтобы не выпасть, набеленная женщина торчала оттуда, и ее раскрытый рот казался черным, чернее некуда.
— Ванюшка, придерживай! — кричала Анета кучеру. — Во лжи ты живешь, Аксинья! Я вот — честно живу, грешу и каюсь, грешу и каюсь! Тебе непременно Бога перемудрить надобно! Грош цена твоей молитве! Тьфу!
Плевок вылетел и повис на штанах Андрея Федоровича, дверца захлопнулась.
— Ванюшка! Теперь — гони!
Пропустив карету, Андрей Федорович нагнулся, зачерпнул горсть жидкой грязи и стер со штанов плевок. Потом обмахнул эту же руку о борт кафтана, прошептал «прости, Господи» и перекрестился.
Ночь была в самой своей середке. Долгий путь и молитвенное правило, прерванные Анетой, были важнее всего.
Где-то далеко, так непостижимо далеко, что человеческому разуму не понять, мучилась и ждала избавления Аксиньюшка…
* * *
— Брось ты ее, не губи себя, — сказал белокурый пышнокрылый ангел и с опаской поглядел ввысь.
— Не могу, — отвечал ангел с потемневшими от сырого и дымного воздуха волосами.
— Да как же не можешь? Тебя к ней приставили, что ли?
— Тебя — приставили.
— От меня она отреклась. А тебе-то и вовсе ее беречь не след. Ты знаешь, как ее грех именуется? Гордыня! А ты сам, своевольно, к ней прилепился!
Ангельская беседа происходила ночью, в чистом поле, за спиной у коленопреклоненного Андрея Федоровича.
— Кто через гордыню пострадал и низвергнут был? Вспомни, радость!
— Да помню я, — досадливо произнес ангел-хранитель раба Божия Андрея и тоже поглядел на темное небо. — Да и не только…
Он видел — собрат прилетел неспроста. Забеспокоился. Засуетился. Просто ему было с высокомерием воплощенной невинности оставить грешную рабу Божью Ксению в ее безумии и, отрясая воображаемый прах от стоп своих, воспарить. Что-то случилось, чем-то повеяло…
Надеждой?..
— Сам же знаешь! И оберегаешь ее! И добрые дела творишь, а на нее думают!
— Я хочу, чтобы в час кончины, даже если кончина прямо сей же миг настанет, совесть ее была чиста…
— Так ты же, ты все творишь! — перебил собеседник.
— Она имеет намерение, а я воплощаю, только и всего. Она же людям желает в душе своей добра! А последний суд над душой, сам знаешь, по намерениям…
— Так есть же намерения — что ты еще вмешиваешься? О чем хлопочешь?
Долго не отвечал уставший от земных странствий и упрямого норова Андрея Федоровича ангел. Он видел: объяснять, что он НЕ МОЖЕТ бросить безумную женщину, было бесполезно. Да и как это объяснишь тому, кто ее бросил?
Однако же повеяло, повеяло!
Он уловил Знак — один из тех не облеченных в слово, подобных пролетевшему бесплотному дыханию Знаков, что позволяют мгновенно и всего лишь на миг прозревшей душе постичь частицу Господня замысла.
— А ты ее то от дождика, то от снежка бережешь, по твоей милости ее торговые люди вкуснейшим угощают! А сколько одежды ей понадарили, и обуви, и всего!
Ангел хотел было напомнить, что Андрей Федорович как ходил в старом и насквозь протертом кафтане все лето и всю зиму — так по сей день ходит, а дары тут же раздает нищим, но не стал. Ангелу-хранителю рабы Божьей Ксении довольно было обернуться, чтобы узреть этот самый зеленый кафтан.
Но он не хотел, он сам себе проповедовал, что подопечная безумна, грешна и наловчилась жить за чужой счет. Чем больше он говорил, тем яснее делалось — ему очень неуютно. Пока раба Божья Ксения жива — другой подопечный ему не полагается. Вот он и пребывает без дела который уж год, занятый лишь поиском причин, которые объяснили бы его странное безделье.
Ангел-хранитель раба Божия Андрея благодаря Знаку осознал, что это — кара, но ни судить, ни порицать собрата не стал, ибо такой кары не пожелал бы и злейшему врагу. Ощущение своей полнейшей ненужности — не самое приятное, что может произойти, с человеком ли, с ангелом ли.
— Да понимаю я все это, — сказал он. — Дождик со снежком, голод и холод — не то, от чего ее спасать надо, и мне это известно. Я спасу ее от греха — вот для чего я с ней! Я душу окаменевшую в ней оживлю!
Подопечный тем временем преспокойно молился, вычитывая все, что сам для себя считал обязательным. И точно — был горд тем, что положил душу свою за други своя таким диковинным и опасным образом…
* * *
Андрей Федорович смотрел сон.
Сперва он увидел дом на Петербургской Стороне, дом, который можно было назвать родным, в отличие от тех, где доводилось живать раньше. Те были — крыша над головой и еда на столе. Этот же, с кустами синели у глухой стены и еще одним, маленьким, чьи ветки просились в окно… цветущие ветки, весна, стало быть, перетекала в лето… с тяжелыми влажными гроздьями, имевшими запах даже во сне…
Только он и был родным — дом, приобретенный за деньги!
Андрей Федорович стоял в шлафроке у раскрытого окна и наслаждался утром. Аксюша только что вышла из комнаты и пропала. Он знал, что жена пошла в сад нарвать цветов — она любила, чтобы при завтраке на столе стояла вазочка с цветами, вернее, он так любил, а она была счастлива все делать по его желанию…
— Аксюшенька! — позвал он.
Должно быть, она не услышала или ждала иного зова.
Тогда Андрей Федорович запел.
Его голос, тенор редкостного серебряного тембра, был живым продолжением утра, и свежести, и аромата синели, и той синевы, которая незримо присутствовала вверху, чтобы в том убедиться, не было нужды и голову задирать.
Голос полетел над небольшим садиком — и Андрей Федорович услышал его. Но только сейчас он уже был Аксюшей, в белом утреннем платьице, с накинутым на плечи платком. И он совершенно такой перемене не удивился — она была естественной и радостной.
Аксюша стояла на корточках, собирая, за неимением иных, яркие желтые одуванчики на коротких стеблях. К ним она прибавила каких-то круглых листьев и уже собиралась нести домой, где Параша наверняка уже сварила к завтраку душистый кофей. Но зазвучал голос — и в душе словно вспыхнула искра.
Ощущение любви было полным и безупречным.
Она тихонько засмеялась и запела в ответ.
И тут же воспоминание о первой встрече удивительно изменило всю обстановку. Аксюша как была, на корточках и со смешным букетом, в утреннем платье и маленьком ночном чепце, оказалась на паркете возле стены, обтянутой штофом. Она знала, что гости уже собрались и ждут только одного — молодого певчего царицыной капеллы, что обещался приехать и спеть модные песни. Он был чей-то родственник, и ему пророчили прекрасное будущее и великую славу.
Никто из гостей не обращал внимания, что у стены притаилась восемнадцатилетняя девушка, а сама она словно бы спряталась за спинкой стула и выглядывала оттуда, ожидая событий.
Паркет лежал несложным узором, и в щелях между темными и светлыми плашками пробились острые зеленые листки. Это был лежащий под паркетом сад и его одуванчики.
Там, в саду, звучал любимый голос, звучал он и в гостиной, как будто Аксюша могла услышать его еще до прибытия Андрея Петрова. Очевидно, так оно тогда и было — она предчувствовала, что услышит голос и слезы подступят к глазам от восторга и от легкой боли, которая сопутствует рождению любви.
И тут же Андрей Федорович взбежал по лестнице, распахнул дверь.
— Милостиво прошу простить, государи мои, отец Лаврентий всех нас задержал, спевка затянулась!
Других объяснений не требовалось — гости и сами были не чужды искусству, знали, что сейчас по велению императрицы в дворцовой церкви творится дивное, приезжие итальянцы перелагают исконные греческие напевы духовных песнопений на свой лад, бережно, но со страстью, сочетая греческую мягкость со своей природной итальянской пылкостью.
Он воскликнул эти слова со всем жаром двадцатилетнего кавалера, которому все, что преподносит жизнь, — в радость и в восторг, наипаче же прочего — собственный голос. И вдруг замер — увидел глаза.
Такие же радостные, счастливые, юные, летящие навстречу. Ни единого вопроса не было в этих глазах, ни тени сомнения.
Аксюша знала, что этот человек принадлежит ей, а она — ему.
С букетом одуванчиков она стояла, левой рукой опираясь о спинку стула, и в голове было одно — обошлось! Дурной сон приснился, а теперь она проснулась — и сон растаял. Ангел-хранитель недосмотрел — и один из страшных снов, что летают ночью, проскользнул в спаленку.