Ах, понимаешь, не делать ничего искусственного, следовать своей натуре, и если чувствуешь, что ты родился быть творцом, то считать свое призвание самым важным и самым прекрасным в мире, и выполнить до конца этот свой великий долг. Да! Быть искренним! Быть искренним во всем и всегда! О, как неотступно преследует меня эта мысль! Сотни раз мне казалось, что я подмечаю в себе ту самую фальшь лжехудожников, лжегениев, о которой говорит Мопассан15 в книге "На воде". Меня тошнило от отвращения. О, дорогой мой, как я благодарен богу за то, что он дал мне тебя, и как будем мы вечно необходимы друг другу, дабы до конца познавать самих себя и никогда не поддаваться иллюзиям относительно собственного призвания!
Обожаю тебя и страстно жму твою руку, как это было сегодня утром. Обожаю всем своим сердцем, которое принадлежит тебе безраздельно и страстно!
Берегись. Ку-Ку посмотрел на нас с подозрением. Ему не понять, что, пока он бубнит про Саллюстия, у кого-то могут возникнуть благородные мысли, которыми необходимо поделиться с другом.
Ж."
Опять от Жака; письмо написано в один присест и почти неразборчиво:
"Amicus amico![15]
Мое сердце слишком полно, оно переполнено до краев! Оно пенится волнами, и все, что могу, я выплескиваю на бумагу.
Рожденный страдать, любить, надеяться, я надеюсь, люблю и страдаю! Повесть жизни моей укладывается в две строки: только любовь позволяет мне жить, и моя единственная любовь - это ты!
С самых юных лет ощущал я потребность разделить пыл моего сердца с сердцем другим, которое смогло бы понять меня до конца. Сколько писем написал я некогда воображаемому другу, который был схож со мною, как брат! Увы! Сердце мое в каком-то опьянении говорило, вернее, писало - себе самому! Потом внезапно господь захотел, чтобы этот идеал обрел плоть и кровь, и он воплотился в тебе, о моя Любовь! Как и с чего все началось? Теперь этого уже не понять: от звена к звену теряешься в лабиринте мыслей и не в силах найти начала. Но можно ли представить себе что-либо более одухотворенное и возвышенное, чем наша любовь? Я тщетно ищу сравнений. Рядом с нашей великой тайной все на свете бледнеет! Это - солнце, которое согревает и озаряет наше с тобой существование! Но этого не выразить на бумаге! Будучи написано, все становится похожим на фотографию цветка!
Но довольно!
Быть может, ты нуждаешься в помощи, в утешении, в надежде, а я посылаю тебе не слова ласки и нежности, а излияния эгоистического сердца, которое живет лишь ради себя самого. Прости, любимый! Я не могу писать тебе по-другому. Я переживаю трудное время, и сердце мое сейчас бесплодней и суше, чем каменистое дно оврага! Неуверенность во всем на свете и в себе самом - о, разве она не наихудшее из всех зол?
Презри меня! Не пиши мне больше! Полюби другого! Я более не достоин того великого дара, каким являешься ты!
О, ирония роковой судьбы, что толкает меня... куда? Куда? В небытие!!!
Напиши мне! Если я лишусь тебя, я покончу с собой!
Tibi eximo, carissime![16]
Ж."
К последнему листу тетради аббат Бино приложил записку, перехваченную учителем накануне побега.
Почерк был Жака - невообразимые каракули, нацарапанные карандашом:
"Людям, которые нас подло и бездоказательно обвиняют, - Позор!
ПОЗОР ИМ И ГОРЕ!
Вся эта возня затеяна из гнусного любопытства! Они запустили свои лапы в нашу дружбу, и это - низко!
Никаких трусливых компромиссов! Стоять с высоко поднятой головой! Или умереть!
Наша любовь выше клеветы и угроз!
Докажем же это!
Твой НА ВСЮ ЖИЗНЬ
Ж."
VII. Побег. - Жак и Даниэль в Марселе. - Попытка сесть на пароход. Ночь Даниэля. - По дороге на Тулон
В Марсель они приехали поздно вечером в воскресенье. Возбуждение улеглось. Они спали, скрючившись на деревянных лавках, в плохо освещенном вагоне; гул поезда, входящего под своды вокзала, грохот поворотных кругов все это внезапно разбудило их, заставив вскочить на ноги; они сошли на перрон, моргая глазами, молчаливые, встревоженные, протрезвленные.
Нужно было найти ночлег. Напротив вокзала, под белым стеклянным шаром с надписью "Гостиница", хозяин ловил клиентов. Даниэль, державшийся увереннее, чем Жак, попросил две койки на одну ночь. Хозяин, недоверчивый по натуре, учинил допрос. Ответы были подготовлены заранее: на вокзале в Париже отец забыл чемодан и опоздал на поезд; он наверняка приедет утром, с первым же поездом. Хозяин посвистывал и глядел на них подозрительно. Наконец он раскрыл книгу регистрации постояльцев.
- Запишите свои фамилии.
Он обращался к Даниэлю, потому что тот выглядел старше, - ему можно было дать лет шестнадцать, - но главное, потому что тонкость его черт, благородство всего его облика поневоле внушали уважение. Войдя в гостиницу, Даниэль снял шляпу; он сделал это не из робости; у него была своя, особая манера обнажать голову и опускать вниз руку со шляпой; казалось, он говорит: "Я снимаю головной убор не ради вас, но потому, что люблю вежливое обхождение". Его черные волосы, аккуратно расчесанные, спускались челкой на очень белый лоб. Удлиненное лицо завершалось твердым подбородком, волевым и в то же время спокойным, лишенным какой бы то ни было грубости. Без малейшего замешательства, но и без тени бравады ответил он на все вопросы содержателя гостиницы и, не раздумывая, вписал в регистрационную книгу: "Жорж и Морис Легран".
- За комнату семь франков. Деньги - вперед. Первый поезд прибывает в пять тридцать; я к вам постучусь.
Они постеснялись сказать, что умирают от голода.
Обстановка состояла из двух кроватей, стула и таза. Войдя, оба ощутили одинаковую неловкость: раздеваться предстояло на глазах товарища. Сон как рукой сняло. Чтобы оттянуть неприятный момент, они сели на свои кровати и принялись подсчитывать капиталы. У них осталось на двоих сто восемьдесят восемь франков; эту сумму они разделили поровну между собой. Жак извлек из своих карманов маленький корсиканский кинжал, окарину16, французское издание Данте ценою в двадцать пять сантимов и, наконец, подтаявшую плитку шоколада, половину которой он отдал Даниэлю. Они сидели, не зная, что делать дальше. Чтобы оттянуть время, Даниэль стал расшнуровывать ботинки; Жак последовал его примеру. Наконец Даниэль принял решение; со словами:
- Ну, я гашу. Спокойной ночи, - он задул свечку.
Они быстро и молча легли.
Еще не было пяти часов утра, как в дверь постучали. Они бесшумно, как привидения, оделись, не зажигая света, в мутном мерцании первой зари. Хозяин сварил для них кофе, но боязнь, что им опять придется с ним разговаривать, заставила их отказаться; натощак, дрожа от холода, они пошли в вокзальный буфет.
К полудню они уже обошли Марсель вдоль и поперек. С дневным светом и свободой к ним вернулась и смелость. Жак купил записную книжку, чтобы записывать свои впечатления, и время от времени останавливался с вдохновенным лицом и что-то набрасывал на скорую руку. Купили хлеба и колбасы, отправились в порт и уселись на связки канатов, напротив больших неподвижных пароходов и покачивающихся на волне парусников.
Подошел матрос, велел им слезть, начал разматывать канат.
- Куда идут эти корабли? - рискнул спросить Жак.
- А это смотря какие.
- Вон тот большой.
- На Мадагаскар.
- Правда? И мы увидим сейчас, как он отправится?
- Нет. Этот отходит только в четверг. Но если ты хочешь посмотреть на отправление, приходи сюда вечером, к пяти часам; видишь, вон там стоит "Лафайет", он отправляется в Тунис.
Так они узнали все, что нужно.
- Тунис - это не Алжир... - заметил Даниэль.
- Все равно - Африка, - сказал Жак, впиваясь зубами в краюху хлеба. Он сидел на корточках возле груды брезента, рыжий, с жесткими лохматыми волосами, которые торчали над низким лбом, с костлявым лицом и оттопыренными ушами, с худой шеей и маленьким носом, который он то и дело морщил, и был похож на белку, грызущую желудь.
Даниэль перестал жевать.
- Скажи... А может, написать им отсюда, прежде чем мы...
Жак так посмотрел на Даниэля, что тот осекся.
- Ты с ума сошел? - закричал Жак с набитым ртом. - Чтобы нас сразу сцапали, как только мы ступим на берег?
Он гневно глядел на друга. Лицо Жака было довольно невзрачно, его портило обилие веснушек, но глаза, ярко-синие, маленькие, глубоко посаженные, своевольные, жили на этом лице удивительной жизнью, и взгляд так часто менялся, что его выражение было почти невозможно уловить: он был то серьезен, то через миг лукав, то ласков и даже нежен, то вдруг зол, почти жесток; глаза иногда набухали слезами, но чаще всего бывали сухими, жгучими, словно вообще неспособными смягчиться.
Даниэль хотел было возразить, но промолчал. Его миролюбивое лицо беззащитно отдавало себя на милость раздраженному Жаку; он даже улыбнулся, словно извиняясь. У него была своя манера улыбаться: маленький, тонко очерченный рот внезапно сдвигался влево, обнажая зубы, и от неожиданной вспышки веселья лицо, обычно серьезное, обретало особую прелесть.