Вернулись ходоки в обитель и рассказали видение отцу Захарию. Захарий же был высокого полета и ума муж. В миру Лука Федоров, он хаживал и на Шпицберген, и на Матке не однове зимовал, обойдя ее кругом, толмачил со свеями и англичанами и слыл за рудознатца, открыв серебро на Печоре. Тою же осенью Захарий отправился к неведомому озеру и подивился необычайному, словно бы рукотворному, острову, по лошадиную холку заросшему жирной, нетоптаной травой, велел поставить на самом взглавье холма келейку, где ныне монастырь, и вызимовал там в одиночестве, размышляя о Руси, о протопопе, томящемся в земляной яме в Пустозерске, и о народце, что доверился ему. Зверь всякий приходил на водопой, и инок дивился обилию зверя; рыба гуляла такими стадами, что вода кипела, и ежели весло воткнуть в эту гущу, то оно не свалится, но так и поплывет стоймя в косяке, удаляясь к дальним протокам; когда же жировая птица снималась с ближних боров, то небо темнело и солнце пропадало от множества крыл. Потом пришла зима с обильным кротким снегом, и опять Захарий дивился мягкости погодья; и решил тогда монах: вот земля благословенная, страна обетованная, к коей стремился народ, да не всякому далась она. И что ни кинь в эту землю, все прорастет и даст богатую ниву, ибо воздух здесь, со всех сторон огражденный лесистыми гольцами и размягченный серебристою водою, хранит в себе неиссякаемую обильную теплоту. А поняв все это, под весну послал Захарий во все стороны тайных дозорщиков и лазутчиков, чтобы высмотрели они всю местность, на сколько поприщ от будущей обители сыщется мирской человек и где находятся туземцы со своими стадами. Долго ходили искальщики, а вернувшись, уведомили Захария, что ближайшая заимка за четыреста поприщ, но прямь за хребтом, коли перевалить его, уже ровно бы иная земля, суровая и каленая: нынче здесь благодать, а там птицы мрут на лету от стужи.
После такового известия еще неделю думал Захарий, а размышлять причины были: как жить далее, как возводить обитель? Общиною ли трудовой иль скитом? Монастырским уставом обустроиться, по келейным иноческим правилам, иль вольным мирским обычаем? Как ставить городище и как продлевать во времени, чтобы не захирело, не иссякло поморское артельное согласие? И только насчет веры сомнений не было: надо держаться русской истинной веры, заповеданной отцами. Озеро пело, свитое из тончайшей серебряной скани. И воскликнул инок Захарий, омыв лицо из озера и плеснув на истомленную грудь: «Посередь белой воды городищу светлу бысть, и рекем его Беловодье».
На самом мыску возле протоки, где отцу Питириму случилось видение, поставили саженный крест из кедровых плах и отслужили молебен. А потом всем народом, что двигаться мог, отправились в елани тес и плашье тесати и бревна сещи, и тем же летом стал отец Захарий со стариками и сиротами лес по воде плавить, и поставили для начала от непогоди большую келью из сушняка, и печь склали из камения, и приготовилась братия жить тут и службу служити...
Караульщик исчез в городище и долго не возвращался. Могли бы протоку переплыть, минуя поднятый мосток, но робели: в иную страну надо было вступать с чистыми помыслами. Симагин замшел за дорогу, заскорбел от грязи и сейчас торопился вернуть прежнее Божье обличье. Надел чистое исподнее, бороду оправил: положил серое, еще влажное мочало на синий камень-валун и, постукивая осколышем, подрубил отросшую шерсть. Мог бы ножом подровнять, долго ли отхватить клок, отнять посекшийся, неряшливый хвост, пластающийся на груди? Так нет же – Симагин и в правке бороды стремился быть особенным от черного, низкого люда. Но кому подглядывать сейчас, кто уличит в измене своим привычкам? И кого может побаиваться сам Бог? Лишь Донат Богошков был возле, но и тот заснул будто бы, распластавшись на отлогом берегу. И смешно было глядеть, как, выпучив глаза, Бог осторожно постукивает камешочком и багровеет от неловко запрокинутой головы, наливается кровью. Потом посох из можжевела сообразил, ошкурил его до костяной белизны, из котомицы добыл поизвалявшийся лисий куколь, о колено выхлопал его, против шерсти расчесал гребнем, взъерошил и оторвавшийся от своедельной митры кровавый камень-рубин протер полою зипуна и вновь приторочил к шапке оленьей жилой. Знать, не чувствовал себя Симагин истинным богом без куколя, венчающего главу, словно бы ему не хватало достойного завершения. Донат лежал на обмыске, опустив ноги в неслышную воду, и огонь тихо утекал из размозженных ходьбою ступней. Озеро сверкало и слепило глаза, потому Донат старался не поддаться его очарованью. Озеро походило на русалочью чешуйчатую кожу и таило обман, и скиталец, боясь волшебных чар, не сводил взгляда с тайного городища, боясь вдруг потерять его. Думалось, лишь отпусти на мгновение Беловодье, и оно растворится, провалится сквозь землю, и на том месте останется лишь купол жирной нестриженой травы.
И вдруг из городища цепочкою выступили они, каждый с посохом в руке, черные одежды, свободно льющиеся о самую землю, скользят по травам, не приминая их, рукава длинные, по колена, и серебристые апостольские бороды выпрастаны поверх платья. Шли двенадцать белолицых смирных старцев и последним – иссиня-черный инок, едва опушенный бородою, не то турок, не то ассириец какой-то, пришлец из эфиопских земель, совсем молодой, почти юный, с откровенными распахнутыми голубыми глазами. Как бы Христос явился со своими многомудрыми апостолами, но еще юный, робеющий, но еще изначальный, слегка виноватящийся своего особого отличия и потому стремящийся стушеваться, уйти в тень. Они так и встали по бережине – двенадцать белолицых старцев с кривыми, отпахнутыми ветром бородами и чуть поодаль иссиня-черный инок с курчавыми эфиопскими волосами, покрытыми скуфейкой. Главный старец (это был отец Елизарий) выступил вперед, ряса туго обтягивала рамена, и был монах даже в старости устроителем и воином. Только что собор долго решал в монастыре, допускать ли в Беловодье пришлецов, дивились чуду, откуда же вдруг явился народ и кто их привел, но мнения разделились, и лишь в одном оказались иноки едиными – каждому захотелось хоть одним глазом глянуть на гостей. Елизарий из-под руки всмотрелся в них. «Люди как люди, – подумал он. Елизарий родился в Беловодье, тут и состарился; он рано принял монашество, и нога его ни разу не ступала за пределы острова. – Оказывается, в миру люди тоже об одной голове и двух ногах», – вдруг насмешливо удивился он.
– Кто вы? – спросил Елизарий строго, басовито.
– Я бог, а это мой апостол Павел, – без промедления ответил Симагин и пристукнул посохом. Иноки так и застыли, и слабая улыбка стерлась с губ Елизария. Но оторопь была мгновенной, старцы зароились, сгрудились, один из них, согбенный и дряхлый, вскричал: «Нет-нет!», и голова его затряслась. Лишь Отец, высясь над всеми, поверх плечей озирал пришлецов львиным горделивым лицом, молчал, отдавшись неведомой тревоге. Он был ветвью древнего рода, и мудрость основателя Беловодья инока Захария перешла вместе с наследованным чином. Но как ни крепись в затворах, как ни хоронись в скрытне, но сам горний ветер доносит порою с Руси тайную смуту, и совершенная, устроенная жизнь вдруг да и покажется подозрительно ладной и довольной. А как страдать тогда, откуда взять страданье, чтобы приблизиться к Богу, и закоим заповеданный загробный рай, ежели тут, на земле на матери, сочинилась полная благодать? Не смерть ли есть благодать сия? Нет-нет да и раздумаешься и отдашься в волю тайного томленья, и долго после молишься в келье и рыдаешь. И чем долее жил на свете Отец, тем дальше (так чудилось ему) он отодвигался от Бога. А лазутчики, являясь с Руси, несли весть, что народ кинулся в Беловодье, прослышав о заповедной стране, и едет, и пеши бредет, принимая на себя неслыханные страданья; но ищет не в той стороне, но в неведомых землях и мре, аки мухи, и костями устилает басурманские пыльные пути. Ах ты Боже, прости... И вот из неведомого мира, о коем Елизарий лишь догадывался и наслушался много, вдруг явились люди, и один из них назвался богом. «Какой же он бог? – подумал Елизарий, не осердясь на осквернившего свои уста неправдою. – Знать, какой разброд на Руси, ежели люди сами себя называют богом, не устрашаясь грозного слова. Вот послушать бы его да и укрепиться духом на остатние годы. Он юрод, поди, малишонный, слабый головою человечишко. Так ли уж он опасен нам, чтобы бояться? Попытаем вестей да новин и спустим в мир, пусть несет об нас благой слух».
– А ты чей? – внезапно крикнул Елизарий и пристукнул посохом.
– Я бог, а царь царям, – торопливо отозвался Симагин.
– Да не тебя пытаю. Он-то, попутчик твой, откудова? – Елизарий перстом указал на Доната.
– Скиталец я, отче! Беглый! Лишний на сем свете и к вам бреду. Уж не чаял и сыскать. А родом с Помезенья, слыхали, нет? С Помезенья, с Гандвика, со студеного моря... Донат я, Донат Богошков, сын Калины. Не гони-те-е! – Донат упал на колени, отчаянно приложился лбом оземь, неведомая ранее смертная тоска обротала его. Сердцем воспринял скиталец, что не монастырская стена будет преградою, но вот эти двенадцать старцев. – Пустите или убейте. Отчаялся я, отчаялся-я-я, Господи. Внемлите твари ничтожной! Вы только возьмите меня, оприютьте, за раба буду. Я все могу: и посуду речную шить, и утварь какую по нужде, и по мебелям мастер, и образа мазать, и хлебы печь, и шти варить. И по меди могу, и по железам. Возьмите-е, Господа за-ради.