— Э-э, милый, — вздохнул откровенно, чуть ли не с болью, видать, вконец изнывший в каменных стенах столичный партаппаратчик. — Для меня это все из сферы фантастики, фата-моргана, — и неопределенно, мечтательно покрутил пальцем в сторону потолка. — Ладно, попрожектерствовали, порасслабились малость и хватит. Приступим к нашим тяжким обязанностям. — Вздохнул, посерьезнел, собираясь с мыслями, жиденький, сивый загривок ладошкой затер. — Значится, так, — изрек многозначительно он. — Ваше осуждение Сталина, его приспешников, многих установленных ими порядков, понятно мне, особенно сейчас, в перестройку. Я о другом… Один-единственный у меня к вам вопросик. Только один! — огромные бесцветно-водянистые глаза из-под линз, как прицелом, поймали Изюмова, уставились неподвижно в него. — У вас там, в вашем письме, есть о венгерских событиях. Помните? — и так как Изюмов слегка задержался с ответом, предложил: — Могу напомнить. Вы там пишите…
— Не надо, — прочитав в кабинете у Градченко это свое роковое письмо, Изюмов не нуждался в напоминании, — благодарю, мне сейчас дали возможность вспомнить его.
— Прекрасно. Теперь представьте себе, что на комиссии какой-нибудь провокатор задаст вам вопросик, — хитро усмехнулся очкарик. — Возьмет да и спросит: почему вы, по сути, контрреволюцию тогда поддержали? А-а? Ну и что вы на это ему?
— А то же, что и тогда! — без раздумий, решительно отрезал Изюмов.
Заместитель, да и инструктор, сразу убрали улыбчивость с лиц.
— А поконкретнее, — обеспокоенно спросил заместитель.
— Конкретней? Пожалуйста! — и на это был у ветерана ответ. — Тогда, в Будапеште вспыхнул бунт. Настоящее народное восстание. Наро-о-одное! — протянул подчеркнуто он. — А что касается контрреволюции… Так не надо сваливать все на нее. Она, контрреволюция, этим восстанием лишь попыталась воспользоваться.
— Да, завидная, скажем прямо, уверенность. Очень завидная. Мм-да-с, — задумался зам. — А я, грешным делом… Три десятка лет… Больше прошло… А я вот все еще не решил для себя, что же там было тогда. Насколько я знаю, и сами венгры окончательно не решили пока. Чубы теперь у них там вовсю в этом споре трещат. А уж нам-то, сторонним… Надеюсь, вы согласитесь, все в этом мире так сложно, противоречиво, что однозначность просто недопустима порой.
Иван Григорьевич кивнул: разумеется, кто же станет это оспаривать? А заместитель продолжил:
— Так, может быть, исключим, хотя бы на предстоящей комиссии, всякую резкость, категоричность, максимализм? Они нам не помогут сейчас. Или я, может, не прав? Чрезмерного ожидаю от вас?
Он, конечно, был прав — и Ивану Григорьевичу пришлось согласиться.
Потом зам выражал удивление, как это прибалтийские партийные лидеры ухитряются свою принадлежность к КПСС сочетать с совершенно противоречащими ее решениям, уставу, программе заявлениями, а в последнее время даже и демаршами, политическими акциями.
— Уж коли ты в партии, — не какому-то далекому там прибалту, а, конечно же, лично ему, апеллятору, Ивану Григорьевичу Изюмову, внушал настойчиво зам, — то изволь и решения ее выполнять. Критикуй, спорь, убеждай… На здоровье, пожалуйста, если что-то не так. Но только пока не дошло до решения. А решили все: наступай на горло собственной песне, выполняй, что велит большинство! На этом, видать, основном своем тезисе он и подвел беседу к концу. Поднявшись со стула, еще о юге, о море, об охоте спросил и, пожимая на прощание руку Изюмова, с грустной усмешкой признался:
— А за предложение ваше тоже егерем стать — спасибо. Вот храбрые, молодые нам на смену придут… Куда деваться? Не отлеживать же бока на печи. Тогда прямо к вам. Вот уж когда наброжусь! С собачкой с легавой, с ружьем! Не жизнь, а малина! Завидую вам! — Казалось, так и вырвет сейчас из себя: мол, вам-то зачем лезть снова в петлю? Нашли свое счастье — там и держитесь, не бегите от него. Я лично все бы отдал за ваш лесной рай, за свободу, за это величайшее счастье слиться с природой, с небом, с землей.
* * *
Вечером, завалившись в гостиничном номере прямо в одежде, в носках на постель, Иван Григорьевич, перебирая в памяти прожитый день, острее всего переживал именно эту, не раз вырывавшуюся вдруг из самой души ответственного партаппаратчика, глубинную глухую тоску. Ну кого хоть раз не грызла она, эта тоска — по земным, по водным, по небесным просторам, по волюшке-воле, по подспудно томящейся в каждом из нас первозданности нашей, обуздываемой нами лишь до поры. И словно бы для того, чтобы его, ветерана, ВОВу (как порой с издевкой называла его молодая жена), в какой уже раз испытать на верность природе, извечному в нас искушению, на тумбочке у окна зазвонил телефон.
Нет, он ее не забыл. Расставшись, не раз вспоминал, покуда торчал в КПК. Приходила на ум и здесь — по возвращении в номер гостиницы. Но ожидание грядущего дня, предстоящей высокой комиссии невольно отодвигало ее на второй, третий план, не давая думать о том, что она могла бы ему с собой принести, чем одарить. И потому, когда Иван Григорьевич приложил трубку к уху, он не сразу сообразил, что это за женщина может звонить ему здесь, в чужой, без всяких связей, незнакомой Москве. А смекнул — тотчас снова увидел все так, как сложилось в первый же вечер его приезда в столицу: Курский вокзал, издательство и редакция, затем ЦДЛ… Восхищенно листая в книжной лавке Центрального дома литераторов только что изданный сборник своих повестей и рассказов с изрядно приомоложенным и приукрашенным его портретом, он едва справлялся с бившей его от макушки до пят трепетно-сладостной дрожью. Тут же велел отсчитать десяток книжек, возбужденно затолкал их в портфель. Из нагрудного кармана вырвал пачку «зелененьких» — только полученной в совписе части положенного гонорара, бросил пару купюр на стойку. Тут-то и подоспела она — миниатюрно-точеная, в вызывающе модном костюмчике, напряженно-взведенная, как тетива, как курок, — под личиной девичьей небрежности.
— Можно поздравить? — вскинув льняными кудряшками и поддразнивая всей своей, в самом расцвете и умело подчеркнутой нарядом и красками, прелестью, метнула она в него проникновенно-стреляющий взгляд.
— Не можно, а должно! — тут же отозвался всем своим счастьем и щедростью автор. Неожиданно ей подмигнул, даже залихватски-азартно цикнул вдруг языком. Он, редкий в ЦДЛ гость, заглядывающий сюда раз-другой в пятилетку (лишь когда выпадало что-либо тиснуть в Москве), моментально, с лету почуял, что за девица предстала вдруг перед ним, всю остро-дурманную, слепо-бездумную потребность ее потереться здесь, в толчее мировых знаменитых имен, одним с ними воздухом накоротке подышать, не говоря уже о том, чтобы хоть как-то, на каких угодно условиях (лучше, конечно, своих) сблизиться с кем-то из них, тэт-а-тэт побывать. Увы, в литературные звезды Иван Григорьевич так и не вышел. Но писателем самовитым, милостью Божьей себя (как, впрочем, и каждый, вооруженный пером) ощущал, хотя и не числился в членах союза (изгоев до перестройки и близко не подпускали к нему). К тому же при всем своем зрелом, а для многих в такие годы уже даже старческом, возрасте, он относился к себе, как к вполне еще молодому, во всех отношениях достойному (несмотря на отдельные осечки и промахи) самых что ни на есть распрекрасных красоток. И, словно чуя все это за ним, не чурались его и они, во всяком случае, не шарахались в сторону от его морщин и седин и нередко соглашались вступать с ним в игру, не всегда, впрочем, доводя ее до конца, как, случалось, и он, проявляя, коль припекало, естественные осторожность и гордость.
Спрятав деньги, едва защелкнув на запоры набитый своими сборниками до предела портфель, Иван Григорьевич легко и просто представился:
— Изюмов… Иван.
— А полнее, по отчеству?
— А зачем? Чем плохо — Иван? Можно и Ванечка.
— Можно, конечно. Глядишь, и дойдет, — усмехнулась она. — Но пока подождем. Итак, для начала хотя бы, пожалуйста.
— Вот это теплее уже — для начала, — и ткнув кулаком себя в грудь, он окончательно сдался: — Иван свет Григорьевич.
— Ну, а меня можете Майя.
— Майечка, значит.
— Можно и так.
— Так вот, милая Майечка, по-моему, самое время обмыть, — прихлопнул он ладонью пузатый портфель и мотнул пепельной шевелюрой наверх, где находился буфет.
— Лучше в подвальчик тогда, — взяла она осторожненько его под локоток. — Там поуютнее, — и потянула Изюмова по лестнице, а за нею — по узкому, длинному, словно кишка, коридору.
От коньяка, от вина и даже от шампанского она отказалась
— Я — экстрасенс, — торжественно, без тени смущения объявила она. — К тому же мне еще предстоит сегодня сеанс. Да и вообще, как вы знаете, мы — медиумы, ведьмы и колдуны совершенно не пьем. Наша оболочка, наши чувства и дух должны быть совершенно свободны, чисты. Так что простите. Разве что пригублюсь, — и, звякнув своим наполненным до предела бокалом о полный его, предложила: — За ваш новый роман! — покосившись при этом густо-синими, с живым юным блеском глазами на припертый к панели портфель. — Надеюсь, одну-то подарите мне?