Увидев его, девочка встала и направилась в его сторону, протянув к нему ручонки. И он заметил быстрый, боязливый взгляд Сигрид; и он скорее почувствовал, чем услышал ее вздох облегчения, когда наклонился и взял девочку на руки.
Суннива завизжала от восторга, когда он поднял ее над головой, и когда он опустил ее на пол, она стала прыгать и кричать: «Еще! Еще!» Но он покачал головой, направился к почетному сидению и сел. Встав со скамьи, Сигрид подошла и увела девочку; она снова посадила ее рядом с собой на скамейку.
Кальв смотрел на них; забота Сигрид о дочери был для него ножом острым в сердце. Он насупил брови, ему не хотелось испытывать такое чувство.
Он считал, что простил Сигрид. Он помнил о том, что сам был неверен ей, когда находился в походе. И если никто не ждет верности от мужчины, то и женщинам подчас приходится нелегко.
Однако никто не ожидает от женщины, чтобы она признала такого ребенка своим и не спускала с него глаз. В сущности, и от него такого никто не ожидает. Но дело обстоит так, что другого выхода просто нет.
«Тролли бы утащили этого Сигвата! — вдруг подумал он. — Так поступить с Сигрид!» Либо он должен был поговорить с Кальвом в Каупанге, в тот раз, когда оба они хотели на ней жениться, чтобы уладить дело. Либо ему следовало вести себя порядочно и держаться от нее подальше.
И, глядя на улыбку Суннивы, Кальв думал, что это Сигват насмехается над ним.
Сигрид была больше занята Суннивой, чем своей работой. Девочка быстро успокоилась, когда она дала ей поиграть мотком ниток, но все-таки она продолжала разговаривать с ребенком.
Ей хотелось, чтобы девочка меньше приставала к Кальву; его приветливость была явно неестественной. И вместе с тем ее не покидала надежда, что он в конце концов полюбит девочку, вопреки всему: девочка была красивой и послушной.
Взгляд ее остановился на нем, сидящем на почетном сидении, сдвинувшем брови и слегка наклонившем вперед голову. В его лице уже не осталось ничего ребяческого, как это было в первые годы их брака. Тоска, овладевшая им после смерти короля Олава, оставила на его лице свой отпечаток, а горечь последних месяцев прорезала глубокие складки на его щеках и лбу.
В последнее время он удивлял ее; он был приветлив, но явно чуждался ее. После возвращения из похода он перевел детей из их спальни и сам занял их кровать, но не прикасался к Сигрид. Сигрид считала, что он завел себе любовницу — но в таком случае они хорошо скрывали свои отношения.
И ей было тяжело сознавать, что этот грубый, бесчувственный человек, которого она узнала этой осенью, был тем добрым и терпеливым Кальвом, которого она знала десять лет. Ей казалось совершенно невероятным, что человек может быть таким разным.
Она понимала, что к ней домой из похода вернулся викинг, вор и насильник.
Сигрид вспомнила об Эльвире, каким он был в Каупанге. И, сидя за ткацким станком, она думала о нем, его жизни и борьбе.
Она понимала, что покончить с жизнью викинга его заставили не только обычаи и устои, с которыми он познакомился в других странах. Его заставило это сделать христианство, не дававшее ему покоя на протяжении многих лет.
И он отвернулся от него потому, что не мог быть в христианстве хёвдингом, сделать себя святым; а этого Эльвир Грьетгардссон, потомок Одина, вынести не мог. Но он напрасно пытался убежать от нового учения; оно требовало от него больше, чем он хотел дать. Оно требовало, чтобы он относился с презрением к тому, что ценил выше всего: воинскую доблесть и жестокость, гордыню в большом и малом, гордость отпрыска рода Ладе. И вместо этого от него требовалось, чтобы он превыше всего ставил то, что презирал: смирение и мягкость. Как мог он, рожденный быть мужчиной и хёвдингом, вырабатывать в себе качества, подходящие больше для какой-нибудь рабыни?
Беда Эльвира заключалась не в том, что он не мог понять христианство. Напротив, он очень хорошо понимал его. Он не воспринимал новое учение, как это делал Кальв, в виде смены богов, не меняющей сути жизни. Он понимал, что это влечет за собой гибель всего того, чем он до этого жил, поэтому он подавлял в себе любую тягу к христианской любви и добру; это стремление казалось ему презренной слабостью.
Внезапно она увидела на миг, словно какое-то видение, саму себя. Увидела себя, ведущую ту же самую борьбу, борьбу вслепую… против ослепительного света. И за ее спиной была тьма.
На мгновенье она почувствовала себя парализованной. Она поборола в себе высокомерие, теперь в ней было лишь смирение…
«Ты уверена в себе, как в христианке?» — вспомнила она слова Энунда. И только теперь до нее дошел смысл этих слов. Либо она была христианкой, либо христианство вытеснялось в ней ненавистью и жаждой мести.
Услышав голос Суннивы, она растерянно огляделась по сторонам. Ответив на болтовню девочки, она опять посмотрела на Кальва; несмотря на примирение, она чувствовала, что между ними пролегла пропасть.
А что, если Эльвир тоже чувствовал эту пропасть, когда объяснял ей свои мысли, которые она не понимала?
Она быстро встала и надела плащ. Никому ничего не говоря, она вышла из зала и направилась в Стейнкьер, не обращая внимания на сгущавшиеся сумерки.
По дороге она никого не встретила; все вокруг было тихо, тени на снегу становились синими в последних отсветах уходящего дня. И когда она спустилась с холма, сугробы стали темно-синими, сумерки сгустились еще больше. И уже почти в темноте она подошла к стейнкьерской церкви.
Она открыла дверь, вошла, затворила за собой дверь, и стала продвигаться наощупь, едва различая горящую на хорах свечу. Деревянная скульптура, изображающая святого Кутберта, отбрасывала на стену дрожащую тень.
Подойдя к алтарю, она опустилась на колени в том месте, где когда-то стоял на коленях Эльвир, много лет назад. Она попробовала молиться, но ее собственные мысли не давали ей покоя.
Молитва ее казалась пустой; она просто бормотала слова, не находившие отклик в ее душе:
— Pater noster, qui es in caelis…
Этот язык был для нее чужим, чужим было и учение — более чужим, чем она думала.
— Святой Олав, помоги мне! — прошептала она. — Ты тоже однажды пережил это, пытаясь служить Христу, не отказываясь при том от высокомерия и жажды мести.
И она снова вернулась к прерванной молитве:
— Sanctificetur nomen tuum…
Благоговела ли она в действительности перед Господом? Покончила ли она в глубине своей души с языческой жаждой мести и ненавистью?
Мысли ее обращались к прошлому, останавливаясь на полпути; они устремлялись к тому времени, когда жажда мести стала в ней затихать. Сначала она отшатнулась от этих воспоминаний, стараясь их забыть. Но сомнений быть не могло, и она узнала саму себя — с облегчением и смущением.
Это было в первое время ее замужества. Ощущение того, что она должна отомстить, страх, что Эльвир вернется и накажет ее за то, что она не чувствовала отвращения к Кальву, — все это было сильнее в ней, чем жажда мести. И только тогда — теперь она понимала это, — когда для нее стало ясно, что Кальв никогда не займет место Эльвира, только тогда жажда мести захватила ее.
Некоторое время она размышляла об этом; забыла ли бы она об Эльвире и мести, если бы Кальв стал для нее тем, чем был для нее Эльвир? Или если бы она вышла замуж за Сигвата…
Ей пришло в голову, что даже после смерти сыновей ни ненависть к королю Олаву, ни верность Эльвиру не помешали ей отдаться человеку, который был близок к конунгу.
Женщина должна быть верной; она должна всю свою жизнь оплакивать Эльвира. И теперь она начала думать, не была бы она верной лишь тогда, когда это шло ей на пользу? Еще будучи девушкой на Бьяркее, она соблазнила… как же его звали?.. Эрика Торгримссона, а потом забыла о нем ради Эльвира. Она наверняка изменила бы Эльвиру с Сигватом, если бы Эльвир вовремя не дал ей понять, как много она потеряет.
В конце концов она поняла, что это вовсе не Эльвир стоял между ей и Кальвом. Это была ее похоть, толкнувшая с объятия Сигвата. Она застонала…
Чем она была лучше самки животного? Разве искала она что-то иное, кроме самоудовлетворения и безопасности для своих детей?
Она пришла в ярость.
Нет, она ничем не хуже других! Хелена назвала саму себя кошкой, и была совершенно права. Даже боги не были верны друг другу, даже Фригг Идун отдалась убийце своего брата, и не было такого бога или эльфа, с которым Фрейя отказывалась делить постель.
И все-таки…
В голове ее перемешалось все: раскаяние, покаяние, христианство, боги и богини, ненависть, похоть и жажда мести — все это кружило и вертелось в голове, словно мельничное колесо. И во всем этом не было ни начала, ни конца, ни путеводной нити, ни смысла…
Однажды она почувствовала, что Бог освятил ее любовь к Эльвиру, что она и теперь может любить его, находящегося на небе. И такое чувство не могла испытывать самка.
Она села на скамью, закрыв лицо руками.