Царь слишком долго и слишком любовно лелеял в душе картину издевательств над боярином Федоровым, чтобы отказаться от них, и гневом пылали его очи.
— Не бывать тому! Не прощу крамольника!
— О крамоле лгут, государь, — спокойно отозвался Филипп. — Крамолы той нет. О, державный! Будь выше всего! Почти Господа, давшего тебе сие достоинство. Скипетр земной есть только подобие небесного; он дан тебе, чтобы ты научил людей хранить правду. Соблюдай данный тебе от Бога закон, управляй в мире и законно. Обладание земным богатством подобно речным водам и мало-помалу иссякает; сохраняется только одно небесное сокровище правды.
Царь слушал эту речь молча, пристально глядя на митрополита. Рука его сжимала свистелку, служившую звонком; стоило только свистнуть, и слуги увели бы этого смелого обличителя; но во взгляде Филиппа было столько ласки и страдания, в голосе столько силы и кротости.
— Хотя и высок ты саном, но естеством телесным подобен всякому человеку. Тот поистине может назваться властелином, кто владеет сам собой, не подчиняется страстям и побеждает любовью. Слышно ли когда-либо было, чтобы благочестивые цари сами возмущали свою державу? И между иноплеменниками никогда подобного не бывало.
Филипп не дрогнул и тогда, когда глаза царя налились кровью и он крикнул, задыхаясь:
— Что тебе, чернецу, до наших царских советов? Или не знаешь, что мои же хотят меня поглотить?
— Не обманывай себя напрасным страхом, — покачал головою с кроткою грустью митрополит, — избранный священным Собором и по твоему изволению, пастырь я Христовой церкви, и мы все заодно с тобою.
Царь оперся на ручки кресел, привстал и закричал, весь бледный, с вылезшими из орбит глазами:
— Одно лишь повторяю тебе, честный отче, молчи… — И опять, овладев собою, он понизил голос и почти прошептал: — Молчи, а нас благослови по нашему изволению…
Он тяжело дышал, опустив голову на грудь. Кроткий, ровный голос заставлял царя терять последние силы, но твердо помнил он одно: ужас при мысли, что кроткий старик хочет подчинить его, как подчинил некогда Сильвестр. А в душе страшно метались обрывки далеких воспоминаний: неприглядное детство, тайные слезы в уголке неприветного дворца, унижения и кроткие, ласковые утешения Федора Колычева, молодого боярского сына с ласковыми, чистыми, как у ребенка, глазами.
Он плохо слушал теперь эту речь; до него долетали обрывки:
— Наше молчание кладет грех на душу твою и несет всеобщую смерть: худой кормчий губит весь корабль…
А потом шли тексты священного писания:
— «Да любите друг друга, яко же Аз…»
Царь молчал, потом заговорил, оправдываясь; и опять в ответ звучала тихая спокойная речь. Тогда, не выдержав, он закричал полным ужаса и страдания голосом:
— Уйди, владыка святой, уйди! Не рви мне душу… не прекословь: не отпущу боярина Федорова…
В это время царица вела в саду тайную беседу с царевичем Иваном. Она увидела его из окна сада и упросила свою любимую сенную Дуню привести в сад.
Сенные девушки с дежурными боярынями убирали дорожки, куда от ветра напорошило яблочных лепестков; царица сидела на каменной скамье рядом с царевичем поодаль и кормила рыб.
— Гляди, царевич, — говорила она ласково, — рыбка-то, рыбка, перышки распустила… а очи… так и светятся…
Она наклонилась, дразнила крошками рыб, и жемчужные поднизи ее головного убора почти касались воды. Внизу, резко разрезая хвостом гладь пруда, сновали рыбки.
— Гляди, царевич, — тихо смеялась царица, а сама, не глядя на него, зашептала: — Гляди в воду, а сам отвечай: в застенках бываешь?
По лицу мальчика скользнула улыбка; взгляд сделался наглым.
— Бывать-то бываю, матушка, а тебе на что? Аль вызволить кого собираешься? То дело опасное: как бы батюшка не осерчал, тебя за крамольницу не счел… нешто не боязно тебе в крови башмачки, шитые серебром, замарать аль ручки вывихнуть?
Она вся задрожала и ближе придвинулась к пасынку.
В углу сада, у яблонь, кричали девушки:
— Матушка-царица, гляди: Ольгу пчелы искусали… Губа вспухнет: то-то краса будет!
Царица обернулась.
— Вместо арапки смехотворной хитростью меня станет тешить толстогубая… Слушай, слушай, царевич: никого я вызволить не хочу…
— А рыбка-то клюнула, матушка!
— Рыбка клюнула, царевич! Коли ходишь ты в застенок… дай… дай мне поглядеть хоть разок… одним глазком… сведи туда…
Глаза царевича вспыхнули радостно, он заглянул в глубь очей мачехи; их взгляды встретились; они поняли друг друга.
— Здесь скушно, — потянулась Мария и вздохнула, — ровно в темнице или в клетке…
Царевич принял сейчас же снова наглый тон. Он сказал со смехом:
— Рыбку-то не забудь кормить, матушка! И точно, тебе скушно бедной… Быть бы тебе царевичем, а?
— Быть бы мне царевичем, — повторила шепотом царица, — ходить туда, где они… стонут… смотреть на них, на лиходеев, что сгубили моего Васеньку… смотреть на лиходеев, что хотят с престола свергнуть твоего родителя… Скакать бы на коне с кречетами, как скачете вы… на Литву в бой идти… в путь далекий, а не кормить здесь рыбу…
Она с презрением отвернулась.
Царевич засмеялся.
— А тебе, бедной, за пяльцами велят сидеть! Кидай крошки; на тебя девушки глядят. Да и мне боязно: того и гляди в беду попадешь: донесут батюшке, а он удумает, будто я с тобой про него зло умышляю.
— Со мной?!
Царевич поднялся.
— Идти пора; то пустое ты дело надумала: нешто царицы по застенкам хаживали?
И, меняя тон, он с почтительным поклоном громко промолвил:
— Прощай, государыня-матушка, здорова будь. О твоем здравии мы с братом Федею да с сестрицей денно и нощно Богу молимся.
Он ушел. Царица склонила над водою пылающее лицо, потом поднялась разом, топнула ножкою о песок и со слезами в глазах, смеясь, закричала:
— Рыбы дуры, глупые рыбы! А ну, девушки, потешьте, побегайте… Дуня, беги… а вы все Дуню ловите… А кто поймает — щекотать… Ну, Дуня, беги…
Веселое, улыбающееся личико Дуни обернулось к царице. Она любила ее, исполняла радостно всякий ее каприз. Между кустами крыжовника мелькнул ее голубой летник. Девушки бросились за нею врассыпную, догнали ее, повалили… Раздался звонкий хохот; он становился все пронзительнее; наконец, затих… Царица бежала к девушкам. Бледное лицо ее кривилось, губы улыбались, она шептала:
— Щекотите же ее… ну, дуры… чего перестали… ну?
Дуня лежала на спине, судорожно закусив губы.
Дрожащий голосок одной из сенных произнес:
— Матушка-царица… она… она… без памяти…
Тогда царица разразилась слезами.
— Так чего же не отольете ее… у… подлые! У, подлые!
Вместе с сенными боярышнями царица тормошила Дуню. А когда девушка уже пришла в себя, царица все еще плакала неудержимым, беспричинным плачем, как будто бы ее кто-нибудь жестоко обидел.
Глава IX
БЕСЧИНСТВА КРОМЕШНИКОВ
Прошел год. Была опять ранняя весна. В Крестопоклонное воскресенье царь «шел саньми» к Успенскому собору. Выйдя из саней, он важным шагом направился к храму по разостланным сукнам, опираясь на серебряный вызолоченный посох. Четверо красивых молодых рынд в высоких шапках белого бархата, шитых жемчугом и серебром, окружали его; на солнце блестело серебро их длинных опашней,[29] но еще больше блестели топорики на их плечах, блестели серебром и золотом. Позади царя следовало более восьмисот человек бояр и опричников; впереди несли царское «место», обитое красным сукном и атласом по хлопчатой бумаге с золотым галуном. Громадный алый «солнишник» раскинулся над головою царя; его несли опричники, и сверкал он золотым шитьем.
Но, несмотря на этот блеск и величие, шествие казалось необычно мрачным. В толпе прошел сдержанный ропот, когда царь вошел в собор: как на нем, так и почти на всей свите — на всех опричниках — были черные шлыки. При малейшем движении рясы распахивались, и из-под черной монашеской одежды выглядывало золотое шитье богатых кафтанов.
Царь торжественно прошел на свое место и стал на подножье, возле кресла. Свита его толпилась позади.
Шла обедня… В волнах кадильного дыма звенели высокие голоса певчих; ясно, вдохновенно звучал голос митрополита Филиппа. Когда он с кадилом стал перед царскими вратами, глаза его остановились на царе. В ярком солнечном луче, падавшем из узкого окошка, сияло золотом пышное царское место. Узорочную сень, или кровлю шатра, поддерживали четыре символических животных: лютый лев, рысь и еще два фантастических зверя, называемые оскроганами. И рядом с этим пышным местом, под сенью которого народ привык видеть не менее пышно одетого царя, стояла теперь странная высокая фигура чернеца.
Паникадило задрожало в руках Филиппа; лицо его сделалось вдруг скорбным; он поднял вверх глаза и тихо, беззвучно зашептал: