Теперь уже незачем хранить секрет: еще месяца два назад, едва заподозрив, что глупый Карл X готовит путч, он отправил дип. почтой специальную депешу: не делайте этого, брат мой! народ встанет на защиту конституции; переворот не пройдёт; а вы рискуете лишиться трона.
Короля, конечно, можно понять, ещё бы: попробуйте твёрдой рукой вести в бурном море корабль, когда из всех люков выглядывают хохочущие рожи и на реях расселись зеваки, освистывающие каждый ваш приказ. Вообще, монархия ограниченная, представительная — самый скверный режим.
Но что же делать, господа: если слово дано, его надо держать. Людовик XVIII подписал хартию — кстати, по настоянию Благословенного, так что она гарантирована русским штыком. Карл X поле смерти Людовика подписал тоже — и хартию, и отдельно 14-ю статью: клянусь данную хартию соблюдать и защищать. Ну и соблюдай. Разорвал — свергли — так тебе и надо.
Другое дело, что раз король и дофин 2 августа (по-нашему — 21 июля) отреклись, законный властитель с этого дня — внук короля, а не какой-то кузен. Луи-Филипп — несомненно, узурпатор. Прикинувшись республиканцем, он соблазнил эту простуху революцию, а потом обокрал.
— Искренний, убеждённый республиканец в Европе один: он перед вами. Монарх я только по призванию. Будь я частный человек, имей я возможность выбирать, при каком правлении жить, — для себя и своей семьи я выбрал бы республику: свобода и безопасность — чего ещё надо, так удобно. Однако Господь доверил мне страну, которой этот общественный строй не подходит, — и вот я монарх, причем абсолютный, то есть обязанный осуществлять абсолютную справедливость, — поверьте, это тяжкий труд.
Так — мягким баритоном — говорил император за вечерним чаем — и улыбался задумчиво. Как будто революция разразилась на Луне: если посмотреть в подзорную трубу — занятное зрелище, и даже красиво.
Как будто час назад в кабинете — в другом крыле Елагина дворца — не он кричал пронзительным тенором Бургоэну, французскому посланнику:
— Никогда, никогда я не признаю нынешнего порядка вещей во Франции! Никогда — вы слышите? — никогда я не откажусь от своих принципов, потому что с честью торговаться нельзя! А те принципы, которые вводят вас в заблуждение, я ненавижу!
Он был глубоко оскорблён и жестоко страдал. И вся номенклатура, в первую очередь работники агитпропа и многие члены творческих союзов, тоже чувствовали себя так, как будто Франция плюнула им прямо в душу.
Это ведь легко сказать: доктринёры выиграли, а роялисты проиграли. Или: французское дворянство утратило политическое влияние, приобретённое им во время реставрации. Так напишут потом в учебниках. А сейчас смысл события был хотя и невероятен, но очень прост: умные из якобы образованных подговорили остальных якобы образованных, а те — грамотных — выставить знатных негодными глупцами и под этим предлогом захватить власть; и захватили, поскольку грамотных оказалось так много, что большинство неграмотных тоже примкнуло к ним.
Ещё короче, совсем коротко: дворянство как правящий класс уничтожено в три дня — и кем же? — образованщиной! Мещанской литературой! Журналистикой!
Гнусные гусиные (если только на Западе ещё не придумали стальных) перья! Гнусные скоропечатные типографские станки!
Налетела туча ловко, резко написанных текстов — и благомыслящим людям благородного происхождения нечего стало ждать от государства, нечего ловить. О, да, покамест только во Франции. (Скажем, в Зульце некто Жорж Дантес, исключённый кадет, уже пакует чемоданы.)
Но недаром маркиз де ла Моль в «Красном и чёрном» на закрытом собрании ультрароялистов пророчествовал:
«— Между свободой печати и нашим существованием как дворян идет борьба не на жизнь, а на смерть. Становитесь заводчиками, мужиками либо беритесь за ружьё. Можете робеть, коли вам угодно, но не будьте дураками, откройте глаза… Или вам угодно заниматься разговорами и сидеть сложа руки? Пройдёт пятьдесят лет, и в Европе будут только одни президенты республик и ни одного короля… Исчезнут с лица земли и служители церкви и дворяне. Вот мы тогда и посмотрим, как останутся одни кандидаты, заискивающие перед мерзким большинством».
И Поприщину инстинкт исторического самосохранения (или же чёрт — все тот же пресловутый 07/1830) диктует:
— Правильно писать может только дворянин. Оно, конечно, некоторые и купчики-конторщики и даже крепостной народ пописывает иногда; но их писание большей частью механическое: ни запятых, ни точек, ни слога.
Вот-вот. Это же самое «Литературка» летом тридцатого года твердила в каждом номере: нечего делать в изящной словесности тому, кто не умеет себя вести. Тому, кто сам пишет, как Бог пошлёт, а смеет расшатывать авторитеты. Подавая дурной пример. Создавая прецедент опасный.
В России реально наличествовал всего лишь один такой человек. Зато весьма популярный, слишком. Самонадеянный автор отвратительных произведений «История русского народа» и «Утро в кабинете знатного барина». На него и намекали.
А демон политического момента нашёптывал гневно: довольно намёков! хорош церемониться! в Париже вон доцеремонились уже!
И толкал под руку, и норовил дёрнуть. И дёрнул наконец.
Когда та злосчастная заметка для раздела «Смесь» почти вся была уже написана. Ну вы помните:
«…Пренебрегать своими предками из опасения шуток гг. Полевого, Греча и Булгарина не похвально, а не дорожить своими правами и преимуществами глупо».
Текст оставалось только присыпать песочком, чтобы чернила скорей просохли.
Чёрт, по-видимому, подменил песок молотым чёрным перцем — и дальше пошло так:
«Не-дворяне (особливо не русские), позволяющие себе насмешки насчёт русского дворянства, более извинительны. Но и тут шутки их достойны порицания. Эпиграммы демократических писателей XVIII столетия (которых, впрочем, ни в каком отношении сравнивать с нашими невозможно) приуготовили крики: Аристократов к фонарю — и ничуть не забавные куплеты с припевом: Повесим их, повесим. Avis au lecteur».
Это был уже никакой не намёк. Это был самый настоящий сигнал. Презентация одного из ведущих жанров соцреализма.
«Avis au lecteur» (в трактовке старухи СНОП — «имеющий уши да слышит») переводится с французского однозначно: mon Général, разуйте же глаза! ваша снисходительность граничит с халатностью. Под самым носом у вас творится преступление, предусмотренное ч. 1 ст. 282 УК РФ: действия, направленные на возбуждение ненависти либо вражды, а также на унижение достоинства человека либо группы лиц по признакам пола, расы, национальности, языка, происхождения, отношения к религии, а равно принадлежности к какой-либо социальной группе, совершённые публично или с использованием средств массовой информации. Каковые действия — разве мы с вами только что в этом не убедились лишний раз? — могут рано или поздно привести к подрыву или даже свержению государственного строя. Установочные данные на экстремиста — впрочем, отлично вам известного — см. ниже. (Действительно, на той же странице ЛГ есть и такая заметка: «В газете Le Furet напечатано известие из Пекина, что некоторый Мандарин приказал побить палками некоторого Журналиста. Издатель замечает, что Мандарину это стыдно, а Журналисту здорово». Явно Вяземского слог, его самодовольный юмор. Наверное, он-то этот слух — будто лакеи князя Ю*** отколотили Полевого, — и пустил.) Mon Général, я любил вас. Будьте бдительны. Выведенный из терпения Доброжелатель.
Виноват! зарапортовался: подписи-то и нет.
Подписи нет, автограф не сохранился, презумпция невиновности — царица доказательств. Трогательная старуха СНОП имела полное моральное право (и не преминула им воспользоваться) вывести: Приписываемое Пушкину — на дверях склепа, в котором она погребла этот текст. Оставьте надежду, входящие сюда. Редколлегия «Литгазеты» — по алфавиту: Вяземский, Дельвиг, Пушкин, Сомов. Кто из них писал лучше всех: тяжёленькими гранёными фразами без пауз, — кого сильней волновало международное положение — у кого имелся личный мотив для неотложной литературной мести — в чьём воображении постоянно мелькали сцены из французской истории прошедшего века — в конце концов: чей голос вы слышите — тот и автор. Спорим — не угадаете. А угадаете — нипочём не докажете[9].
Но сама-то с собой бедняжка СНОП в шарады не играла. Она знала. Была уверена. Ни одной минуты не сомневалась. Страшно расстраивалась из-за этого текста. Если бы она только могла, она сделала бы его как бы небывшим. Технология позволяла. Но не позволяла — вы не поверите — профессиональная честь.
Утешало, что редкая птица доберётся до этого тома, тем более — до последних страниц. А и доберётся — ничего не разберёт. И полезет в примечания. Где её ждут, и всё готово к встрече.