— Устинья! — нетерпеливо крикнул Пугачев. — Подь сюда, девонька!
Она тотчас встала, быстро, четко подошла к государю, низехонько отвесила ему поклон.
Лицо у нее продолговатое, нежное, румяное, аккуратно очерченные губы плотно поджаты, льняного цвета, вьющиеся на висках волосы заплетены в тугую косу. «Ой, красива!» — про себя молвил Пугачев, невольно отводя взор от задорно-бесстрашных темных глаз ее.
— Вались, вались батюшке в ноги да целуй ручку государеву, — делая растопыренной ладонью жест книзу, командовал хозяин.
— Не надобно, отставить! — крикнул Пугачев. Рывком сбросив шубу с правого плеча, он вытащил из кармана горсть серебряных рублей, сказал девушке: — Подставляй подол, красавица. Прими дар от государя. — Та приподняла концами пальцев красный, в белых кружевах, фартук. Пугачев всыпал туда деньги: — А когда станешь замуж выходить, весточку пришли мне, эстафет. Государь желает на свадьбе на твоей пир вести. Ну ступай, красавица, с Богом, да поиграй мне песенок. Мастерица ты!
Устинья сызнова низко поклонилась государю и, поводя наливными плечами, прочь пошла.
Пугачев потянулся к третьей чарке. Хозяин только головой крутнул: годовалый мед после третьей валит всякого.
— Опасаюсь, ваше величество, как бы не сборол вас мед-то, — сказал он.
— В препорцию, — ответил государь и, перекрестясь, выпил.
А девки снова завели песни и плясы. Устинья звонко зачинала:
Чтобы рученьки играли,
Чтобы ноженьки плясали…
Девки подхватывали:
Ай-люли, ай-люли,
Скачет заяц в криули!..
Поднялся бурный пляс. Хозяин сбросил кафтан и, ударяя ладонями по голенищам, тоже кинулся плясать. Пред охмелевшими глазами Пугачева все крутилось, метлесило, дом качался, стены прыгали, вихрь по горнице ходил, огоньки свечей мотались ошалело — вот-вот сорвутся и, как жар-птицы, в поднебесье улетят.
— Ай-люли, ай-люли! — гремели песни, и пол с треском грохотал, гудел.
— Ай-люли, ай-люли, — выпив четвертую, затем и пятую чару, стал подпевать, стал прихлопывать в ладоши Пугачев.
Чтобы щечки розовели,
Девьи губоньки алели…
— Ай-люли, ай-люли! — гремели голоса, и горбоносый хозяин подскакивал с присвистом под самый потолок.
— Ай-люли, ай-люли, — с улыбкой подпевал счастливый Пугачев.
Все плыло, крутилось, кувыркалось, а он подпевал да подпевал. Затем откинулся к спинке стула, блаженно улыбнулся, сказал:
— В пле… в плепорцию… Ась? — смежил глаза и захрапел.
Солнце едва показалось, а Пугачев был уже на ногах. Пошел в баню, чтоб веничком похвостаться да вчерашний хмель выбить. Ну и мед! Затем он завтракал. Хозяин предлагал опохмелиться, Пугачев наотрез отказался:
— И тебе на деле не советую.
Давилину он отдал приказ, чтоб тот распорядился седлать коня.
— Да немедля передать атаману Овчинникову, чтоб все войско было в крепости в строевом порядке, а илецких казаков выстроить особо — три сотни, в походной амуниции.
В крепость он прибыл в сопровождении Ивана Творогова и всей свиты. Опять в честь государя стали палить пушки, но он тотчас запретил — нечего по-пустому порох тратить.
Подъехав к илецким казакам, стоявшим в конном строю, он поздоровался с ними и громко возгласил:
— Господа илецкие казаки! Поздравляю вас с полковником, каковым быть имеет, по моему высочайшему повелению, известный вам казак Иван Александрыч Творогов. Ему покоряйтесь, отселе он главный начальник ваш.
Казаки закричали благодарность и согласие, а произведенный в полковники Творогов скатился с рослого коня и пал государю в ноги. Затем казаки, сотня за сотней, не спеша проехали перед государем.
Государь слез с коня и произвел подробный осмотр крепости: объяснения давали новый полковник Творогов и бывший сержант, ныне хорунжий, Дмитрий Николаев. Были тщательно осмотрены пятнадцать пушек, годными признаны десять, из них четыре медных. У трех не было лафетов, лежали на поломанных телегах. Государь приказал, чтоб к завтраку же были сделаны лафеты.
— Чумаков! — обратился он к яицкому казаку Федору Чумакову. — Мне вестно, что ты знатец в батарейном деле. Так быть же у меня начальником всей моей артиллерии. Ты вместе с Николаевым забери из складов порох, свинец, снаряды и представь мне оных список.
— Слушаюсь, надежа-государь, — сказал, низко кланяясь, кривоногий сорокапятилетний Федор Федотыч Чумаков. У него круглое костистое лицо, нос толстый, с защипочкой, бурая борода лопатой.
От здания к зданию, от батареи к батарее, обычной своей походкой шел Пугачев столь быстро, что свита едва поспевала за ним вприпрыжку.
«Ну и легок батюшка на ногу!» — думал всякий.
Обошли крепостной вал.
Все повернулись взором к церкви. Возле нее, на суку древней осокори, висел, руки вниз, разутый и полураздетый атаман Лазарь Портнов.
К Пугачеву вперевалку подошел упитанный, румяный человек с густой, опрятно расчесанной бородой, снял обеими руками шапку и, чинно поклонившись, сказал:
— Позволь, надежа-государь, слово молвить. Аз раб Божий православной древлеапостольской веры, храмы наши убираю малеванием, а такожде и лики старозаветных икон подновляю. Вот намеднись довелось мне писать лик старца Филарета, всечестного игумена…
При упоминании о Филарете, игумене раскольничьего скита, что на реке Иргизе, глаза Пугачева расширились. Еще так недавно, под обликом бродяги, Емельян Иваныч прожил у него в укрытии три дня. Тогда в мятущуюся душу запали многие слова умного старца. Игумен говорил, что Петр Федорыч, может быть, жив, а может, и умер, как знать? Только народ ждет его с упоением. И еще: «Народ похощет, любого своим сотворит, лишь бы отважный да немалого ума человек сыскался», — произнес тогда старец поразившие Пугачева слова.
И вот сейчас перед ним бородатый Богомаз… Уж не обмолвился ли ненароком игумен Филарет, не сказал ли чего лишнего этому человеку? И Пугачеву стало неприятно. Он взглянул на румяного, голубоглазого бородача с немалым подозрением. Но открытое, добродушное лицо живописца успокоило его. Человек в черном длиннополом казакине, на кожаной лямке через плечо висит перепачканный мазками красок деревянный ящичек, кисти рук живописца белые, с длинными пальцами.
— Говори, что тебе надобно и как звать тебя?
— Зовут меня Иван, сын Прохоров. А как вы были, батюшка, скорым заступником веры нашей древлей, обрелось во мне усердие писать лик ваш царский, — заискивающе улыбнулся живописец.
— Изрядно, изрядно! — Пугачев покрутил усы, поднял плечи.
— Для ради сего в укромное место куда-нибудь нужно, надежа-государь…
Сержант Николаев, смущенно хлопая глазами, сказал не без робости:
— Наидостойным местом я почел бы канцелярию, ваше величество, там и холст сыщется. Да и находитесь вы своей особой против нее.
— Добро, добро, Николаев! Нехай так, — сказал Пугачев и пошел в канцелярию. Все последовали за ним.
Сержант Николаев тронул живописца за плечо и показал глазами на висевший в дубовой раме поясной портрет Екатерины: валяй, мол, на нем. Живописец подморгнул, улыбнулся, кивнул головой в сторону Пугачева: а вдруг, мол, батюшка на это прогневается. Николаев шепнул: «А ты спроси».
— Ваше царское величество, — масляным голосом обратился бородач-живописец к Пугачеву. Он без тени сомнения принимал его за истинного императора. — Хоша у меня припасена для ради письма лика вашего подгрунтованная холстина, да, вишь ты, беда — подрамника нету.
— Да как же быть-то, Иван Прохоров?
— Да вот как быть… Дозвольте, батюшка, посадить вас на всемилостивую матушку, — и живописец указал рукою на портрет.
Пугачев пристойно рассмеялся (подражая ему, все вокруг заулыбались), крутнул головой, сказал:
— Ну и штукарь!.. Чего ж ты, бороду, что ли, намалюешь Катерине-то да усы?
— Пошто! Я напредки грунтом ее перекрою, а как грунт поджухнет, вас на оном писать зачну.
В канцелярии было довольно светло. Пугачев обернулся к портрету и прищурился. На него вполоборота глядела величавая дама с большими глазами, с поджатыми, слегка улыбавшимися губами, с оголенными круглыми плечами, к правому плечу голубая лента, на груди осыпанная драгоценными каменьями звезда.
— Гордячка!.. Заговорщица!.. — Он сдвинул брови, лик его стал грозным. Живописец, неотрывно наблюдавший за Пугачевым, переступил с ноги на ногу, оробел. — Вот ужо соберу силу да тряхну Москвой, тогда и тебе, красавица, туго будет… Станешь локоток кусать, да не вдруг-то укусишь. Ладно, сажай на Катьку! — приказал он бородачу.