Это происходило не на многолюдной Руси, не в переполненной народом Европе. Это там — можно "вырезать тысячи"! А у нас — на наших болотах, "сто" — огромная цифра. Чудовищная.
Я не знал, что сказать…
По-прежнему чирикали птички, по-прежнему тек Дунай. Сестра моя брезгливо стряхнула с руки кожаную перчатку, скомкала ее и бросила в плавно текущую воду. И…
Я посмотрел на родную сестру. Губы ее дрожали, на глазах навернулись первые слезы, и ее вдруг стало трясти.
Я вдруг осознал, что сие — не вся Правда. Да, я — прямо спросил ее, как сие было. Она мне ответила. И сие — Правда. Но…
Как Человек Чести она не могла солгать мне. Да и я, как жандарм, сразу же уловил бы малейшую фальшь! Но своим отношением я обидел ее. Я единственный родной для нее Человек, — чуть было — не понял собственную сестру!
Правда — она разная. То, что сказала мне Дашка — это ж ведь только лишь одна грань Правды про ту Проклятую Войну!
И тогда я обнял милую Дашку, расцеловал ее и шепнул:
— Как ты вообще — стала Волчицею? Почему..?
"Когда наши взяли Курляндию, все думали, что мы все — латыши. Единая Кровь. Матушка даже заставляла брататься наших с курляндцами… Во время сих браков в Курляндию завозили латышей-протестантов. И когда началась Война…
Я не знаю, что с ними делали в сердце Курляндии. Я была в Риге. У меня только что родилась дочь (твоя дочь!) и я кормила Эрику грудью, не взяв к ней кормилицу. Мне нравилось кормить ее грудью…
Потом началась Война и в Ригу бежали многие протестанты. Они рассказывали страшные вещи и я им не верила.
Я была с тобою в Париже, зналась со многими якобинцами и знала их, как образованных, культурных людей. А тут… Какие-то страшные сказки из прошлого!
Я говорила всем: "Мы живем в девятнадцатом веке! На дворе Просвещение! Того, о чем вы рассказываете — не может быть, потому что… не может быть никогда!
И люди тогда умолкали, отворачивались от меня и я дальше баюкала мою девочку.
А потом… Вокруг, конечно, стреляли, но Эрике нужен был свежий воздух и я повезла ее как-то на Даугаву.
Там был какой-то патруль, кто-то сказал мне, что — дальше нельзя и я еще удивилась, — неужто якобинцы перешли на наш берег?
Мне отвечали — "Нет", но… И тут все смутились и не знали, что сказать дальше. А я топнула перед ними ногой и велела: "Я — Наследница Хозяйки всех этих мест. Я могу ехать, куда я хочу и делать, что захочу ежели сие не угрожает мне и моей доченьке!
Меня пропустили. Я поставила люльку с Эрикой на каком-то пригорке, пошла, попила воду из какого-то ручейка, а потом посмотрела на Даугаву. Там что-то плыло. Какой-то плот… И на нем что-то высилось и дымилось.
Я прикрыла рукой глаза от ясного солнца и пригляделась. Потом меня бросило на колени и вырвало.
Там было…
Там была жаровня и вертел. А на вертеле — копченый ребеночек. Насквозь… Вставили палку в попочку, а вышла она — вот тут вот — над ребрышками. И огромный плакат — "Жаркое по-лютерански.
Меня стало трясти… Я крикнула: "Немедля снять!", — а мне ответили: "Невозможно, Ваше Высочество! Снайперы…
Знаешь, ты был, наверное, там… Даугава в том месте имеет большую излучину, так католики на наших глазах убивали детей, молодых девиц, да беременных, а потом спускали их на плотах по реке… И их фузеи били на восемьсот шагов, а наши лишь на семьсот и мы ничего не могли сделать!
И вот, вообрази, сии плоты — с трупами, с еще живыми, умирающими людьми плыли так чуть ли не к Риге! Несчастные кричали и умирали у нас на глазах, а мы НИКАК, НИЧЕМ НЕ МОГЛИ ИМ ПОМОЧЬ! Хотелось просто выть от бессилия…
Я бежала с того страшного места, прижимая Эрику к груди и в глазах стоял тот копченый ребеночек и я знала — с Эрикой они сделают то же самое!
Вечером этого ж дня я нашла Эрике кормилицу и просила выдать мне "длинный штуцер". И оптический прицел для него.
Да, я знала, что "длинный штуцер" негоден для нормальной войны, ибо его долго перезаряжать. Но, — я догадывалась, что через Даугаву они не посмеют, а стало быть у меня есть некий шанс. "Винтовка" же, или — "длинный штуцер" бьет на полторы тысячи шагов вместо обыденных семисот.
Я побоялась идти на реку одна и подговорила с собой моих школьных подруг. Мы немного потренировались, постреляли из "оптики" и где-то через неделю вышли на реку.
Когда поплыл новый плот, на коем еще кто-то там шевелился (я приказала пропускать плоты с "верными трупами"), пара "охотников" с баграми побежали сей плот вылавливать. Потом на том берегу я заметила фузилера и нажала на спуск.
Голову его разнесло на куски и я… Я впервые в жизни убила какого-то человека и лишь радовалась! Затем еще одного, и еще…
Пришел день и мы так уверились в наших силах, что стали выползать на самую кромку нашего берега и даже — отстреливали палачей, пытавших и убивавших детей протестантов — там, на той стороне излучины. И враг решил нас "убрать.
Настал день, когда…
Вообрази: плот, а на нем вроде виселицы. Но на конце веревки не петля, а здоровенный трезубый крючок. И крючок этот загнан в попочку маленькой грудной девочки и она уже не орет от боли, а хрипит и слабо так шевелит в воздухе ручками…
Мужиков поблизости не было и моя подружка — Таня фон Рейхлов сама подтянула плот ближе к берегу, а мы ее прикрывали, а потом держали за веревку, когда Таня стала снимать малышку с крючка…
Там была такая пружина… Как только девочку сняли, боек с размаху ударил по детонатору… А бомба была в основании виселицы — между бревен.
Таню разорвало на месте в клочья. Еще двух "волчиц" убило летящими бревнами, а меня и еще двоих ужасно контузило и отбросило на открытое место — прямо под прицел к якобинцам.
Они стали стрелять… По моим погонам они ясно видели, что я командир и поэтому меня они "берегли напоследок". Девчонкам прострелили руки и ноги в локтях и коленях… А последние пули (с насечками — ну, ты знаешь!) стреляли в живот, чтоб кишки — в разные стороны и раненых нельзя было даже и вынести…
Затем один из убийц крикнул мне на латышском:
— У тебя красивые ноги, рижская сучка! Не забудь хорошенько подмыть их, когда мы войдем в вашу Ригу!" — вскинул фузею и выстрелил… От боли я потеряла сознание.
Потом уже выяснилось, что — зря они так… Пока глумились они над моими товарками, наши успели подтащить пару мортир и — давай бить навесными осколочными…
Убийцы сразу же убежали, а меня смогли вынести из-под огня. Локтевой сустав и все кости в локте были раздроблены, а сама рука болталась на сосудах и сухожилиях. Дядя Шимон скрепил кости обычным болтом так, чтобы я могла снимать и одевать что-нибудь с длинными рукавами (локоть свой я теперь не покажу даже любовнику!), но рука моя гнется в плече, да кисти… Я даже пишу теперь — левой!
Когда я смогла ходить, наши перешли уже в контрнаступление и я опять возглавляла "волчиц". Начинали мы — "баронессами", а теперь у меня служили — "простые латышки". И у них все было проще…
Мужчины ушли, а нас оставили "охранять Даугаву"…
В первое время я не знала, чем "развлекаются" мои "девочки", но однажды я "не во время" прибыла с проверкою в один батальон… Там я и увидала впервые, как "режут католиков". Мне, как командирше вот всего этого — сразу же предложили "поквитаться за руку и вообще — всех наших". Я… Я ужаснулась.
И тогда одна из моих лучших подруг поняла все и сказала:
"Уезжай. Я скажу всем, что у тебя больная рука. Ты — не можешь держать в руке скальпель. Они поймут. Ты же ведь — все это затеяла!
И тогда я поняла… Ежели я сию минуту уеду, я никогда себе этого не прощу. Я и впрямь — "все это затеяла". Я и впрямь виновата в том, что эти все женщины (простые крестьянки!) потеряли человеческий облик и как фурии мстят за тысячи несчастных детей, замученных лишь за Веру родителей. И тогда я просила дать мне "перчатку и скальпель"…
Скальпель стал для нас — знак отличия. Латышки, да немки попроще "работали бритвой", и лишь баронессы "держали скальпель". Считалось, что от него "разрез чище" и жертва не мучится, ибо скальпель не делает рваных ран. Да и…
Мне с моей "кочергою" вместо правой руки и несподручно было с короткою бритвой. А у скальпеля — ручка чуть подлинней.
А что б ты делал на моем месте?!
Я не знал, что сказать. Наверно, я б сам взял в таком случае бритву… Да, конечно — обязательно б взял.
Я же ведь Командир и не смею идти против собственных же солдат! Ежели они считают, что "так положено", я б сам — стал бы резать! Детей, старух, да — беременных…
Я обнял крепче сестру, положил ее голову к себе на плечо и она вдруг горько заплакала…
Так плачут матери, потерявшие своего малыша.
Тут есть один важный момент.
Сто лет назад моего прадеда убивали в Швейцарии лишь за то, что он "якшался с евреями". (Через много лет Вольтер скажет: "Нынешний гуманизм родился как протест одного-единственного человека, осмелившегося уйти от толпы. Эйлер велик не тем, что он — Великий Ученый. Эйлер велик тем, что он — Человек!")