У Ломоносовых на Нальострове были свои пожни.
Михайло сидел у костра и смотрел в огонь. Под горевшими ветвями лежала красная груда жара, по краям она подернулась рыхлой кромкой пепла, по которому пробегали вспыхивающие огни.
По ночной реке долетела с другой стороны далекая песня. Кто-то затянул протяжную. Слов слышно не было, только напев медленно уходил в ночную тишину, замирал у лесной темной опушки.
Михайло прислушался.
«Один, видно, поет, — подумалось ему. — Сел где на берегу и поет».
Так и в самом деле поет одинокий певец: закрыв глаза, останавливаясь иногда на каком-либо слове, прислушиваясь к нему.
«Ночь темна, а бывает, будто дальше как-то ночью видится, и в своем дневном деле, случается, больше поймешь. Ночью судьба к сердцу ближе.»
Михайло лег на подостланный тулуп и стал смотреть в ночное небо.
Певец продолжал петь.
«И никто ему не нужен. Сам себя он слушает. Слова не доходят, а понятно: о судьбе поет».
Михайло закрыл глаза.
«Судьба? В чем она, судьба?»
И ему стало припоминаться, о чем он говорил на днях с Шубным и Сабельниковым.
…Когда Михайло и Шубный уселись у ветлы, что одиноко стоит на берегу, Шубный сразу приступил к делу:
— Вот что, парень. Делается с тобой что-то. Скажись. Таиться от меня не след.
— От тебя, дядя Иван, никак мне не таиться. Дело мое такое. Книги я свои, «Арифметику» и «Грамматику», читал и учился по ним. Ну, нравилось, занятно было. А вдруг понял, что вся моя жизнь в том, в науках. И больше ничего мне не надобно.
Шубный побил хворостиной о сапог.
— Как в старую веру ходил, хорошо помнишь?
К чему бы это Иван Афанасьевич?
И Михайло ответил осторожно:
— Почему не помнить?
— Так вот — сторона это. Разумеешь? Не настоящее.
— То другое. Науки не то.
— Другое. Верно. А почему в старую веру ходил? Как думаешь?
— Ну как почему…
— А вот я тебе растолкую. Страстей в тебе много. А страсть может в сторону сшибить. Очень просто. Не холод на нее, не говорю тебе этого, а рассуждение. Прежде чем ступить на новую дорогу — ногой потрогай. Страсть — одно, поспешность — другое… Сила твоя поперек пути тебе становиться не должна. Годы твои молодые, и потому, что кипит в тебе, вдвойне тебя берет. Вот и порешили мы с Семеном Никитичем потолковать с тобой. Нам-то на нашем веку повидать довелось, тебе, молодому, и послушать нас.
— Великие дела, значит, задумал? — спросил Михайлу Сабельников, когда на следующий день они встретились уже втроем: он, Михайло и Шубный.
— Тесно мне тут. Куда ни повернешься, все плечом во что-нибудь упрешься. Мало мне того, что вокруг.
— Мы же в этом живем? — заметил Шубный.
— Да случается, еще и похваливаем, — усмехнулся Сабельников.
Наступило молчание.
— Вот как, Михайло, — заговорил наконец Сабельников, — слушай меня. Присоветовать хотим тебе. И мне и Ивану Афанасьевичу тоже в свое время желалось такое, что, может, и не сбылось. И мы-то знаем, как от того на сердца нелегко. Дело, о котором задумался, на большой высоте, и, в случае чего, падать тебе с нее так, что и самой жизни решишься.
— Бери, Михайло, свое, бери. Не отговариваем. Напротив. Но — осторожно. Не рывком.
И Шубный крепко сжал в кулак большую мозолистую руку.
— Да… Жить-то, Михайло, человеку как надобно? — спросил Сабельников. — А так ему надобно жить, чтобы, доживши, к примеру, до моего — пятьдесят мне уже шесть — и оглянувшись назад, не запечалиться. Чтобы не казалось тебе, будто жизнь стороной обошла, тенями, не по свету прошла. Горше этого нет. Придумана пословица: «Прожил век за холщовый мех». Жизни-то всякой на земле много. Я-то вот, к примеру, в жизни своей чего достиг? Может, и Ивану кое в чем признаться. От нашего, и сбывшегося и несбывшегося, с тобой и говорим. Каждому судьбу свою увидать надо и чтобы она у тебя в руках была, а не ты у нее. Человек под судьбой не без силы.
Вот обо всем этом Михайло сейчас и думает. Судьба? Какая она, его судьба?
Он стал смотреть на лохматые от пепла, гаснущие угли. Тишина. Только слышно, как похрустывают сочной травой стреноженные лошади.
Опять из-за реки долетела далекая песня. Проплыла лодка, тихо всплеснули воду весла, скрипнули уключины. Качнулись у берега деревянные поплавки сети под набежавшей от лодки легкой волной.
Михайло подбросил в костер сучьев, из него полетели искры и белые хлопья золы, огонь побежал по еловым смолистым сучьям, затрещал, красные языки со свистом полетели вверх.
В осиннике раздался шум, и вслед за тем громко и беспокойно закричали всполошившиеся галки. Тревожно зафыркали кони.
У костра спали две собаки. Они развалились, блаженно разморенные теплом. Когда раздался тревожный галочий крик и фырканье встревоженных лошадей, одна собака, которая и во сне тихо водила ухом, на всякий случай прислушиваясь, отчаянно вскочила сразу на все четыре лапы, мотнула головой, взвыла и, толком не разобрав дела, со всех собачьих ног бросилась в темноту. Другой пес очнулся, со сна ничего не понял, замигал, осмотрелся вокруг — и помчался за приятелем.
Михайло встал, приготовил ружье. По ночному делу всякое бывает.
Псы пофыркали, полаяли, поискали, ничего не нашли и быстрой иноходью выбежали из леса. Одна собака, побольше, с клочковатой бурой шерстью, на ходу все наскакивала на другую, рычала, норовила схватить ее за шею; другая в ответ скалила зубы и огрызалась. Наконец псы подбежали к костру. Большая собака, осклабясь и опустив хвост, ткнула морду в колени севшему опять к костру Михайле.
Михайло почесал пса за большими мягкими ушами, тот еще глубже просунул морду в колени, разомлел, приник брюхом к земле, раздвинул передние лапы и радостно побил хвостом о землю.
Другой пес угрюмо улегся на старое место и отвернулся, видимо недовольный своим приятелем, который безо всякого дела устроил переполох.
— Ну ладно, ладно. Иди, иди.
Пес встал, лизнул в ухо Михайлу, повилял хвостом. Затем он отошел в сторонку, присел, завел быстро лапу, подрал когтями шею, то место, куда давно впилась бешеная блоха, потом согнулся в дугу, поискал на ляжке другую тревожившую его блоху, порычал на нее. В конце концов он успокоился, подошел к своему ворчливому, но верному другу и лизнул его в морду. Тот не удостоил его ни малейшим вниманием. Покрутившись несколько раз вокруг себя, потоптав место, пес свернулся калачиком, привалился спиной к приятелю, вздохнул и задремал.
Снова все тихо.
Сидя у костра и упершись руками в подбородок, Михайло смотрел, как тонкое пламя бежало по веткам и, вспыхнув, гасло на кончиках сучьев.
Он снова лег на тулуп и закрыл глаза. Ему вспоминался дальнейший разговор.
— Теперь ты вот что скажи, — проговорил Сабельников. — Стало быть, ты решил про себя: науки. А науки — куда? Для чего?
— Науки для того, чтобы человеку было все меньше страху и все больше понимания и разумения. А от того жить много легче и лучше.
— Значит, науки для лучшей жизни?
— Да, — ответил Сабельникову Михайло.
— Жизнь чтоб поскладней была, уж как нужно, — покачал головой Шубный. — Неслаженного ой как много! А от наук жизнь будет лучше для всех? Как думаешь?
— От наук всем выгода, — ответил Михайло.
— Правильно думаешь, — заметил Сабельников. — Одно — верить, другое — знать. Тут ты руками возьмешь. Сам для себя устроишь.
— Дядя Семен… Спросить тебя хочу…
— Ну, спроси.
— Помнишь, как отец Василий числа испугался, об «Арифметике» Магницкого тебе я тогда рассказывал?
— Помню. Это отец Василий числа боится: может, оно ему во вред станет, беспокойство причинит. Опасается, значит. А богу-то чего ж числа бояться? Он-то всемогущий. Ну и по мне так: что числу полагается, пусть оно то и возьмет.
— Будто, дядя Семен, не сказал ты того.
— Э, брат, я тогда при отце Василии все должен был выложить? Запомни: противное тому, что думаешь, не говори, но всего, что думаешь, тоже не говори. И вот еще что. Путь, который ты выбрал, трудный. А по трудному пути сторожко идти. А ты, видим, бережешься мало. Нужен глаз да глаз. Ты же иногда по самому краю идешь, не остерегшись. Да. И острые углы — видать, они у тебя в нраве — обламывай. Ни к чему они. В жизни, знаешь, вроде как на войне, в бою. А в бою не руками намахаться, а верх взять. В какой миг и остеречься нужно, от удара уйти. А потом вдвойне ты получишь.
— Ежели кто против тебя хитрый, то и над хитростью верх возьми. Разгадай ее. Не к чему от чужой хитрости страдать.
Сабельников сказал задумчиво:
— В жизни не оплошать надо. Не ниже своего брать. Ты, Михайло, сказал: Магницкий и Смотрицкий. А за ними для тебя что-нибудь есть?
Михайло ответил:
— Надо думать — есть.
— Что?
— Еще большая наука.
После этого Шубный и произнес те слова, о которых думал Михайло неотступно: