С этой целью сегодня мы вторглись в усадьбу Кодзукэноскэ Киры, радея всей душой об исполнении воли покойного нашего господина. Ежели и после нашей смерти будет проведено расследование, просим прочесть сию бумагу и принять во внимание вышеизложенные обстоятельства».
Под обращением стояла дата. Далее были перечислены имена всех сорока семи вассалов рода Асано.
Дочитав до конца, Сэнгоку снова свернул свиток и положил рядом на татами.
Тюдзаэмон, дожидавшийся этого момента, объяснил, что теперь, когда обет их исполнен, все ронины готовы совершить сэппуку, но решили пока что повергнуться к стопам достойнейших высоких властей и, поскольку деяние сие, как они опасаются, совершено супротив воли его высочества, то они намерены ожидать суда его высочества в месте последнего успокоения их господина в храме Сэнгаку-дзи, о чем они оба покорнейше и докладывают, повергая главы свои к стопам его светлости.
Сэнгоку, подумав, сурово спросил:
— Вас, стало быть всего сорок семь?
— Совершенно верно, — подтвердил Тюдзаэмон.
— И что же, — продолжал Сэнгоку, — все до единого сейчас собрались в Сэнгакудзи?
Когда Тюдзаэмон подтвердил, что так оно и есть, выражение лица омэцукэ несколько смягчилось, и он приветливо промолвил:
— Похвальное поведение. Что ж, я немедленно отправлюсь в замок и в подробностях все доложу его высочеству. А вы пока можете здесь передохнуть, дожидаясь вестей.
С этими словами участия он обернулся к челядинцам и добавил:
— Они, наверное, голодны — дайте им горячего риса.
Оба ронина были тронуты до глубины души. Они понимали, что их могли бы и связать как преступников, нарушивших закон. Слуги Сэнгоку позволили им помыть ноги и провели из прихожей в дом. Тюдзаэмон смущенно спросил, нельзя ли принести их копья, оставленные снаружи за воротами. Один из самураев охотно откликнулся на просьбу и сходил за копьями. Другие проводили челобитчиков в комнату и радушно предложили отдохнуть. Многие самураи из усадьбы наведывались к ним, стараясь как-то проявить участие и заботу. Все были очень любезны с ними.
Оба посланника, затаив свои тревоги, чинно сидели на коленях, но, когда внесли столики с угощеньем, вняли уговорам и принялись за еду. При этом мысли о товарищах, с которыми расстались в пути, еще больше, чем прежде, щемили сердце.
Молча они орудовали палочками-хаси.
На подворье Уэсуги глава рода Цунанори, запершись в своих покоях, никуда не выходил. Самураи, встречаясь друг с другом, тоже будто несли в себе какой-то невысказанный крик. Понуро расходились они по своим присутственным местам. Не заметно было обычной утренней деловой суеты — казалось, все вокруг скованы холодом, который проникал в дом из прихожей и из коридора.
Матасиро Иробэ, вернувшись от Цунанори, немедленно вызвал Хэйэмона Фукадзаву, Рокуродзаэмона Катагири, Ёгодаю Ямаситу, Содзаэмона Одагири, Тюдзаэмона Номото и еще несколько самураев. Он велел им, прихватив солдат-асигару, поскорее отправляться в усадьбу Киры в Хондзё. Надлежало в основном охранять усадьбу от дальнейших неприятностей и помогать в восстановлении разгромленного подворья. Всего в отряде было сорок человек, среди которых был врач.
В отряде, вероятно, большинство были не слишком рады своей миссии и потому, сочтя, что уже чересчур светло, отправились на свое малопочтенное задание через задние ворота. Кроме того, Матасиро отрядил некоего Симаду, который служил на подворье сторожем-управляющим в отсутствие хозяев, срочно доложить о случившемся дежурному по сёгунскому замку на текущий месяц Инабе Тангоноками, а также высказать официальные соболезнования по случаю трагической кончины его светлости Киры.
Яркое сиянье утреннего солнца заливало лучами главные ворота, которые Матасиро велел запереть изнутри на засов.
Вернувшись к себе в присутствие, Матасиро отпустил всех помощников и остался в одиночестве. Он чувствовал какую-то странную опустошенность, как будто в голове пронесся тайфун. Душу грызла тоска. Откуда-то из глубины подкатил комок к горлу, слезы навернулись на глаза, и плечи его в форменной накидке содрогнулись от рыданий. Нынче, когда в смутном свете утра во дворе раздались крики, возвещавшие о свершившейся мести, он почувствовал, как гнетущая тоска наваливается на сердце, и вот сейчас, в минуту одиночества, это загнанное внутрь чувство с новой силой захлестнуло его, выплескиваясь в безудержных рыданиях.
Слава рода, пронесенная сквозь века многими поколениями со времен грозного князя Кэнсина… Честь и достоинство самурайства…
Однако мучительнее, чем эти упреки, с которыми обращался к нему внутренний голос, был для него другой, немой укор, воплощенный в главе рода, Цунанори, который сидел за задвинутой фусума в скорбном молчании. Ни звука не доносилось из его покоев. Матасиро не раз уже представлял, как достает короткий меч и распарывает себе живот. Чтобы удержать собственную руку, он старался вызвать в памяти пронзительный взор Хёбу Тисаки, пребывающего ныне в Ёнэдзаве, его лицо, выражающее печальное понимание. Хёбу, костлявый, исхудавший, являлся ему, приговаривая сиплым глухим голосом:
— Нет, Матасиро, не делай этого! Конечно, тяжкое бремя взвалил ты на себя, заменив меня на этом посту. Спасибо тебе за службу. Духи предков многих поколений рода Уэсуги взирают на твои труды с небес. Тем род и крепок, тем и суждено ему бессмертие. Опасное выдалось время.
Фусума были раздвинуты. Твердость духа постепенно возвращалась к Матасиро, который будто бы угрюмо и строго смотрел на себя со стороны. Мастер чайной церемонии принес чашку свежезаваренного чая.
— Дайте-ка мне письменный прибор, — распорядился Матасиро.
Почему-то из головы у него не выходил образ Хёбу — вот он и решил отправить отставному предводителю дружины в Ёнэдзаву срочное письмо. Наконец бонза принес письменные принадлежности и принялся растирать тушь. Матасиро слышал, как на улице падают капли со стрех.
Паук Дзиндзюро лег на дно и затаился в том самом доме в Юсиме, в квартале Сётаку, где еще год назад не могли его разыскать городские власти. С тех пор как Хёбу Тисака был отправлен в Ёнэдзаву, связь с ним прервалась. В мирном и комфортном существовании, которым обеспечило своих подданных государство, казалось, власти готовы были предоставить место даже такому отпетому разбойнику и вору, как Дзиндзюро. Во всяком случае, у него было такое ощущение, что с приближением весны щупальцы грозного сыска несколько обмякли.
Хозяйка дома с лета занедужила и слегла. Ноги сами принесли сюда Дзиндзюро, промышлявшего помаленьку чем придется, и постепенно его увлекла рутина обыденной жизни благопристойного обывателя. С тех пор как его «ночные отлучки» сошли на нет, Дзиндзюро печалился лишь о том, что приходилось рано ложиться спать, поскольку после пары стопок сакэ на ночь делать было нечего, а стало быть, и просыпаться приходилось слишком рано, так что день тянулся невыносимо долго.
Он усаживался на подушку на веранде с южной стороны дома подле комнаты больной и принимался метелочкой из перьев отряхивать пыль с листьев родеи в вазоне или рассматривал маленькие, еще твердые бутончики примулы, и выглядел при этом как какой-нибудь заядлый молодой еще греховодник, которого родственники после всех его похождений насильно заставили уйти на покой.
Больная за последнее время пошла на поправку. Бывало, Дзиндзюро думал, что она у себя в постели читает книги с картинками,[191] как вдруг — глядь — она уже встала и говорит, что хочет выйти на веранду… Видя, что ей стало полегче, Дзиндзюро понемногу, чтобы не создавать в доме шума и беспорядка, стал заниматься благоустройством дома — то пригласит плотника, то позовет садовника посадить новые деревца во дворе. От нечего делать он сам полностью перестроил купальню. В этой жизни ванна-фуро, которую он всегда очень любил, была для него приятней всего на свете. Бывало, с самого утра нальет воды погорячей, так что кожу дерет, и плюхнется в чан, а потом еще раза два-три за день залезет. С горячей водой для чана Дзиндзюро удачно устроился: по другую сторону забора как раз помещался огромный чугунный котел-резервуар общественной купальни. Дзиндзюро сделал от него отводку, и теперь в любой момент по его желанию в деревянный чан, распространяя аромат кипариса, с плеском лилась свежеподогретая вода. Еще он намного поднял потолок в купальне, и свет теперь падал сверху, через окошко, затянутое матовой бумагой. К тому же дверь в купальне теперь накрепко запиралась изнутри на ключ. Все эти предосторожности предпринимались для того, чтобы кто-нибудь из служивых, блюстителей закона, в один прекрасный день не рассмотрел татуировку у него на спине — страшного паука-дзёро.