«Я очень уважала его как поэта, - писала Лютик, - но как человек он был довольно слаб и лжив. Вернее, он был поэтом в жизни, но большим неудачником. …Для того, чтобы говорить мне о своей любви, вернее, о любви ко мне для себя, и о необходимости любви к Надюше для нее, он изыскивал всевозможные способы, чтобы увидеть меня лишний раз. Он так запутался в противоречиях, так отчаянно цеплялся за остатки здравого смысла, что было жалко смотреть».
Как вела себя Надежда Яковлевна в ситуации двадцать пятого года? Тогда она не только не признала поражения, но, напротив, стала активной и изворотливой.
И сейчас, прочитав страницы, заботливо доставленные ей братом мужа, она как-то внутренне собралась.
В первую очередь Надежда Яковлевна занялась поисками лазутчика.
Друзей вроде много, но эту деликатную миссию не каждому поручишь.
Сперва она обратилась к Лидии Яковлевне Гинзбург, а затем начала бомбардировать Екатерину Константиновну Лифшиц.
С помощью двух этих женщин она рассчитывала организовать свое прошлое, попытаться снова взять его под контроль.
Лютик в своем репертуаре
Надежда Яковлевна, конечно, догадывалась: ее соперница не забыла эту историю. То есть и ее обида не прошла, и какие-то вопросы остались.
Вдова поэта часто вспоминала, как через три года после разрыва Лютик заявилась к ним в Царское Село.
Новый скандал повторился с регулярностью сеанса: «…она снова плакала, - писала Надежда Яковлевна, - упрекала Мандельштама и звала его с собой. Как и раньше, это происходило при мне».
Трудно представить, что Лютику так уж хотелось начать сызнова. Скорее всего, это была лишь вспышка давно угасших чувств.
Вдруг что-то нахлынуло, взбурлило и повторилось вновь фрагментом их бесконечных препирательств.
А в начале шестидесятых Надежда Яковлевна вдруг узнала, что ее соперница, оказывается, была не чужда сочинительству.
Это Арсений Арсеньевич постарался: по его просьбе Ирина Николаевна Пунина доставила в больницу, где лежала Ахматова, целую пачку стихов.
Когда Надежда Яковлевна навестила заболевшую подругу, они вместе читали и обсуждали эти тексты.
Ахматова читает Лютика
Всякий пишущий об Ахматовой неизменно отмечает в ней нечто царственное.
Царственность - это не только прямая спина, чуть торжественная жестикуляция, но и склонность к произнесению ключевых фраз.
Сначала Анна Андреевна высказалась в том смысле, что такие красавицы являются раз в столетие. Затем она выразила уверенность, что в конце концов эти произведения найдут своего читателя.
После того, как ключевые фразы произнесены, - можно и поговорить.
Конечно, двух пожилых женщин интересовали не только стихи, но и улики.
Больше всего вопросов вызвали два стихотворения 1932 года.
Кажется, незадолго перед смертью Лютику вновь вспомнились снег за окном «Англетера» и жаркий Коктебель, где она впервые увидела поэта.
Теперь эти обстоятельства представлялись ей звеньями одной цепи. С их помощью она пыталась найти путь в прошлое.
При свете свеч, зажженных в честь мою,
Мне вспоминаются другие свечи,
Мои нагие, стынущие плечи
и на душе мерцанье снежных вьюг…
Но не о них сегодня я пою.
Пусть радостными будут наши встречи,
И наш свечами озаренный вечер
Напомнит знойный и счастливый юг!
Примерно в эти же дни Лютик писала:
Вот скоро год как я ревниво помню
Не только строчками исписанных страниц,
Не только в близорукой дымке комнат
При свете свеч тяжелый взмах ресниц
И долгий взгляд, когда почти с испугом,
Не отрываясь, медленно, в упор
Ко мне лился тот непостижный взор
Того, кого я называла другом.
Чьи это ресницы? Откуда свечи? Кому принадлежит восхищенный взгляд?
Анна Андреевна предположила, что «При свете свеч тяжелый взмах ресниц…» обращено к Мандельштаму.
Надежда Яковлевна сразу отмела ее подозрения. В этих вопросах она обладала безусловным правом вето.
Впрочем, о двух страничках воспоминаний, в которых упомянуты снег, ресницы и ужин при свечах, вдова поэта тоже сказала бы:
- Это не о нем.
Вдогонку за мемуарами
Конечно, Арсений Арсеньевич думал о последствиях.
В тексте, перепечатанном им для Евгения Эмильевича, самое вопиющее попросту отсутствовало.
Обидеть поэта уже невозможно, а потому он выбросил все, что касалось его жены.
Каково было бы ей читать такое:
«Он повел меня к своей жене (они жили на Морской); она мне понравилась, и с ними я проводила свои досуги. Она была очень некрасива, туберкулезного вида, с желтыми прямыми волосами и ногами, как у таксы. Но она была так умна, так жизнерадостна, у нее было столько вкуса, она так хорошо помогала своему мужу, делая всю черновую работу для его переводов. Мы с ней настолько подружились: я - доверчиво и откровенно, она - как старшая, покровительственно и нежно. иногда я оставалась у них ночевать, причем Осипа отправляли спать в гостиную, а я укладывалась спать с Надюшей в одной постели под теплым гарусовым одеялом. Она оказалась немножко лесбиянкой и пыталась меня совратить на этот путь. Но я еще была одинаково холодна как к мужским, так и к женским ласкам. Все было бы очень мило, если бы между супругами не появились тени. Он, еще больше, чем она, начал увлекаться мною».
Не так-то просто что-либо утаить от Надежды Яковлевны. Каким-то шестым чувством вдова угадывала пропущенное. За свою долгую жизнь она научилась читать между строк.
Больше всего ее мучили два обстоятельства. Сколько она ни старалась, ей не удавалось их примирить между собой.
Не скрывают ли от нее что-то слишком непереносимое? А если это так, то каково ей будет жить с этим знанием?
Она долго колебалась и не могла взять нужный тон. То запрещала себе говорить лишнее, а то становилась чересчур откровенной.
16 марта 1967 года, как бы опомнившись, она писала Екатерине Константиновне Лифшиц: «…не говори об этом письме Евгению Эмильевичу»
6.
И все-таки чаще всего сдержать себя не удавалось. Когда начинают оживать воспоминания, то остановить их уже нельзя.
«У меня есть сильное подозрение, - писала Надежда Яковлевна, - что это сочиняла не она, а ее мать по дневникам.
Евг. Эм. мне показывал об О.М. Там явное раздражение, а кое-что брехня. Не брехня то, что мы тогда едва не развелись и что О.М. был сильно увлечен…
При последнем объяснении я была - по телефону. Она плакала. О.М. поступил с ней по-свински».
Есть и еще странности:
«Если Евг. Эм. показал мне все, то можно это игнорировать. Но он рассказывал совсем иначе (не сказал? или не знал? что-то скрыл?). Показывал он кусок до прихода через три года к нам и все. Вот тут-то что-то может быть (если судить по рассказу Евг. Эм.)».
Значительно больше, чем настоящее, ее волнует прошлое.
«Кстати, через два-три дня после ее прихода мы уехали и больше в Ленинград не возвращались. Евг. Эм. говорил, что она служила в Метрополе (Москва), теперь он говорит, что она служила в Астории - где правда?.. Это очень существенно. Евг. Эм., конечно, мог все напутать, - у нас очень плохо рассказывают, с фактами не считаются… Во всяком случае, я хотела бы знать, что у нее в действительности написано. Плохо, когда речь идет о поэте. «Все липнет», как говорил О.М…
Кстати, мать Ольги Ваксель приезжала к нам (на Морскую) и требовала, чтобы Ося увез Ольгу в Крым. При мне. Я ушла к Татлину и не хотела возвращаться… Тьфу…
Надежда Яковлевна старается свести концы с концами. Что-то у нее совпадает, а что-то - нет, а потому она пытается еще раз уточнить:
«Если она служила в Москве, это может объяснить одну странную историю, которая произошла со мной».
В конце концов она не выдерживает и попросту огрызается:
«Дура была Ольга, такие стихи получила».
Впрочем, это так, находясь в растрепанных чувствах и окончательно забыв о дистанции.
И все же чаще всего Надежда Яковлевна помнила о почетной роли вдовы и наследницы. Даже свою квартирку на углу улиц Винокурова и Ульяновой она нескромно называла «башней».
Так и писала на конверте, в графе обратный адрес.
Преувеличивая, она себя выдавала.
Эта гордая декларация, обращенная в первую очередь к почтальонам, была в то же время свидетельством слабости.
Вместо того чтобы сказать о принадлежности к «бывшим», Надежда Яковлевна говорила о том, что ей не разминуться с Лютиком.
Если она живет в «башне» - значит и ее соперница где-то недалеко.
«… она тоже не была ангелом»
Словом, за этот месяц много чего произошло.