Эту грань подчеркивают шесть-семь унтер-офицеров, предусмотрительно поставленных лейтенантом Греве вокруг кочегаров с приказанием не подпускать к ним матросов. Сам лейтенант перед шеренгой, нервничая, покусывал нижнюю губу, ожидая старшего офицера. Колоссальный фитиль от него обеспечен, — не мог сам справиться с кучкой заупрямившихся матросов… Можно было бы вызвать караул, но не годится обострять события. И почему это именно на его вахте? Вот повезло!..
Старший офицер появился из-за башни неожиданно, и хотя его ждали, но все — и кочегары, и унтера, и лейтенант — подтянулись и замерли.
Старший офицер прошел вдоль шеренги быстро и хмуро, почти не вглядываясь в лица, и остановился у правого фланга. Карл Вайлис смотрел голубыми своими спокойными глазами на выбритую кожу щеки старшего офицера. Она гладка, суха, и её красит легкий пятнистый румянец. Вайлис малого роста; он поднял голову, чтобы видеть лицо старшего офицера, а тому кажется, что матрос нагличает и голову вздернул дерзко. Недаром Хлебников в своем торопливом докладе упомянул его фамилию. Старший офицер спокоен, и только лейтенант Греве, стоящий за ним, чует грозу: длинные пальцы опущенной вдоль белых брюк правой руки старшего офицера начинают непрерывное движение, раскатывая невидимый шарик между большим, средним и указательным пальцами, плохой признак…
— Зачинщики, шаг вперед.
Это негромко. Это — пока. Это еще не гроза.
Шеренга вздохнула. Кто зачинщики? Все согласились, неизвестно, кто начинал. Шеренга молчит, и шарик приобретает упрямую упругость, он не раздавливается. Пальцы раскатывают его все быстрей и нервней.
— Ты… латышская морда!
Это — внезапно громко, как залп в упор. Вайлис дернул головой. Окрик ударил по напряженным нервам, как хлыст.
— Ты подбивал? Я про тебя знаю!.. Книжечки почитываешь? Бунты устраиваешь? Матросов мне портишь?
У старшего офицера большой опыт: никогда нельзя говорить со всей толпой, надо выделить одного. Тогда внимание остальных отвлекается. Кроме того, никакая толпа не действует заодно, в ней всегда есть колеблющиеся и такие, которые уже чувствуют, что зашли далеко. И тем и другим надо дать лазейку и надежду, что их гроза не тронет и что для них все обернется благополучно.
— Паршивая овца все стадо гадит! Я тебя научу к бунту подбивать… Мерзавец! Шаг вперед!
Вайлис отлично понимал, что будет дальше: сейчас ему набьют рожу перед фронтом, и все остальные будут стоять потупившись. Выходить из фронта нельзя, это обособит его от остальных. Нельзя отделяться от всех тридцати двух: тогда будешь один. Один человек всегда гибнет.
— Я не подговаривал, ваше высокоблагородие, — сказал он, не опуская глаз. — Спрашивайте со всех матросов… Мы хотим…
— Молчать!
Старший офицер допустил ошибку: можно бить человека, вырванного из толпы, но нельзя трогать его в толпе, когда плечо с плечом с ним стоят другие.
Перед поднятой рукой старшего офицера Вайлис отшатнулся — и фронт загудел. Чей-то голос истошно крикнул:
— Не за что бить, драконы!
Старший офицер, резко повернувшись, быстро пошел на ют. Лейтенант Греве, ступив на полшага вперед, опустил руку в задний карман, медленно обводя взглядом возбужденных людей. Он слегка побледнел, черные подстриженные усики еще резче обозначились над плотно сжатыми губами. Игра зашла далеко и стала острой и волнующей.
Шесть шагов… Стрелять надо в живот: в голову — промахнешься… Важно свалить первого, кто кинется, — тогда бросятся вперед унтер-офицеры…
Но никто не кидался на лейтенанта. Матросы неподвижны. Они хотят, чтобы выслушали их претензию. Они избрали для этого единственный вид протеста: не расходиться, пока их не выслушают. Они стояли неподвижно.
Жаль. Лейтенант Греве вынул руку из кармана. Жаль. Старший офицер позорно удрал и, если бы что случилось, Греве показал бы свою твердость и решительность. Характер и способности проявляются в острые моменты; иногда одна опасная минута скажет о человеке больше, чем годы службы. Жаль. Дело было бы громкое, и все узнали бы, каков лейтенант Греве. И все забыли бы, что он не сумел заставить их разойтись… Но ждать больше нечего: они неспособны на поступки, пусть проветрятся.
Он медленно повернулся и, не торопясь, пошел вдоль фронта, кинув Хлебникову внятно и четко:
— Не подпускать сюда никого.
Молчание действует лучше крика, и неизвестность всегда пугает. Он ушел на ют, оставив вспышку догорать на левом борту в молчаливом кольце унтер-офицеров. Вспышка тлела в томительном одиночестве тридцати двух, заливаясь медленно наплывающей волной, — ощущением непоправимости и обреченности. Двадцать длинных минут синие фигуры еще продолжали нарушать порядок палубы, застыв перед несогнанной лужей.
За эти двадцать минут старший офицер имел три разговора, быстрых и напряженных, как во время боя. Первый — со старшим инженер-механиком. Капитан второго ранга Униловский в полной мере оценил обстановку. Он почувствовал неприятное посасывание внизу живота, но взял фуражку с внешней решимостью:
— В конце концов — я попробую… Но, Андрей Васильевич… Если они на вас замахнулись, то меня, — он развел руками, — меня просто выкинут за борт…
Старший офицер потушил папиросу резким жестом.
— Вы правы, вас они недолюбливают. Я доложу командиру.
Это был второй разговор. Командир корабля сидел, глубоко вдвинувшись в кресло у стола, и, опустив голову, внимательно смотрел на левую ногу старшего офицера. Низ брюк был забрызган, — неужели он бежал от матросов, не видя дороги? Шляпа… Старший офицер, внутренне проклиная себя за неожиданную торопливость речи, говорил неприлично быстро. Командир узнал, что тридцать два кочегара стоят во фронте, последовательно отказавшись от повиновения унтер-офицеру, вахтенному начальнику и старшему офицеру. Что при попытке их образумить старший офицер едва не был убит. Что старший инженер-механик давно считал это отделение неблагонадежным и выходить опасается. Что караул не вызывали, так как опасно разжигать страсти. Что все возможные меры приняты, но команда не расходится, почему старший офицер считает положение очень серьезным и только поэтому беспокоит командира.
Командир медленно гладил рыжие длинные усы. Он служил в офицерских чинах двадцать шесть лет; за это время можно научиться спокойствию. Шиянов раздул историю, осел, и теперь оправдывает собственную беспомощность. Но если это и не бунт, то это должно называться бунтом: раз дело дошло до командира, то оно тем самым не может рассматриваться как пустяк. Командир не мальчишка, чтобы делать то, что другие не догадались сделать, и если он начинает действовать, то должен действовать так, чтобы на его корабль не показывали пальцем.
— Прежде всего — уберите их с палубы, — сказал он, вставая.
Кавторанг Шиянов пожал плечами.
— Когда я был старшим офицером, я не спрашивал совета у командира, ответил на этот жест командир. — Кто из механиков наиболее популярен в команде? Пошлите к ним. Пусть не грозит и не раздражает. Пусть обещает, что я разберусь, но пусть немедленно заставит их разойтись. Никаких разговоров о бунте, ни в кают-компании, ни в палубах, предупредите господ офицеров. Прикажите дать катер, я поеду к адмиралу. Дознание закончить сегодня же.
Старший офицер, ненавидя себя и командира, вышел из каюты и сказал попавшемуся на глаза вестовому:
— Мичмана Морозова ко мне!
Это был третий разговор. Мичман Морозов, узнав, что от него требуется, покраснел в негодовании. Он всегда догадывался, что Шиянов трус и подлец, но теперь в этом убедился. Он хочет использовать доверие матросов к Морозову для их обмана! Мичман Морозов отказался. Тогда кавторанг Шиянов закурил четвертую папиросу: три лежали в пепельнице недокуренными.
— Вы уведете их вниз, Петр Ильич, — сказал он сухо, — иначе вы пойдете под суд. Это ваши люди, и вы допустили на корабле распропагандированную сволочь. Вы понимаете, чем это кончится, если они будут стоять на палубе и не повиноваться?
— Господин кавторанг, — взволнованно начал Морозов, — это несправедливость, их выгнали…
— Вы студент или офицер? — резко перебил Шиянов. — Какая к черту справедливость, если меня чуть не убили? Одно из двух: или вы сделаете то, что вам сказано, или — под суд!
Мичману Морозову двадцать четыре года — это меньше половины жизни. Остальная половина зависела от его ответа. Матросы правы, это ясно, но ясно и то, что они заранее осуждены. И чем поможет им донкихотский отказ мичмана Морозова?
— Слушаюсь, господин кавторанг, — сказал он и вышел из каюты.
За эти двадцать минут палубу уже кончили скачивать. Потоки воды опадали, шланги вяло ослабли, и их закатали в круги. Огромные лужи на палубе отражали мачты, небо, блеск краски надстроек и синюю шеренгу кочегаров, стоящих на песке и мыле единственного неприбранного куска палубы. Унтер-офицеры вокруг них стояли так же молча, и за их кругом продолжалась обычная корабельная жизнь.