Но генерал не верил в Бога, у него было своё Евангелие, которому он подчинялся неукоснительно и следовал ему всю свою длинную и грешную жизнь. Семёнов нажал на кнопку, шкаф привычно открыл кабинет – его храм. Здесь не было свечей и икон, зато был огромный сейф. Ах, что это был за сейф! Дорого, очень дорого дали бы партийные бонзы прошлого, да и настоящего тоже, только за то, чтобы содержание этого волшебного стального ящика вдруг испарилось, сгорело, исчезло во времени.
Генерал вошёл в кабинет и всё, что он делал дальше, напоминало некий таинственный ритуал, который он выполнял нарочито медленно, будто хотел продлить удовольствие как можно дольше. Он снял чехол с кинопроектора, осмотрел его, сдул несуществующую пыль с мотора и катушек, тщательно протер объектив. Рядом на стеклянный журнальный столик поставил початую бутылку армянского коньяка, принёс из кухни блюдечко с нарезанным лимоном и рюмку, которую, внимательно посмотрев на свет, тщательно протёр идеально белой салфеткой.
Отступил на шаг, он внимательно осмотрел «поле боя» и, видимо, остался доволен. При этом генерал мурлыкал что-то невнятное про утёс на Волге – эту песню он помнил с детства, врал при этом безбожно, поскольку ни голоса, ни слуха Бог ему не дал. Напевая про выброшенную за борт княжну, Семенов достал из шкафа свой генеральский мундир с золотой Звездой Героя на груди и надел его перед зеркалом.
Оттуда на него смотрел старый, абсолютно лысый человек с выцветшими от времени глазами и склеротическим румянцем на щеках. Семёнов налил рюмку коньяка: «Ну, будь здоров, генерал!», – выпил, закусил лимончиком и подмигнул своему отражению в зеркале: «Не дождутся! Мы ещё пошумим». Потом набрал код и открыл дверцу своего волшебного сейфа, где хранилось его прошлое.
Он нащупал и извлёк из недр своего хранилища круглую жестяную банку. На крышке красовался серп и молот. «Леденцы от Моссельпрома», гласила крупная надпись. Сбоку на приклеенной бумажке ещё одна полустёртая запись: «30-е августа. 1918 год. Завод им. Михельсона (копия). Оператор А. Лифшиц». Генерал открыл крышку и, как некую хрупкую драгоценность, достал из коробки небольшой рулон чёрно-белой плёнки.
И вспомнился ему тот вечер в машине Свердлова, накануне митинга, когда он получал от шефа последние инструкции. Утверждали, как говорил шеф, «жертвенную корову», и выбор пал на Марию Спиридонову. А что? Известная террористка, эсер, одним словом, для подставы её биография была в самый раз.
Ясно, как будто это было вчера, Семёнов увидел, как мимо машины прошла девушка, остановилась, резко обернулась и глаза их встретились. Конечно, она узнала и его и Свердлова, а это означало только одно – девушка только что подписала себе смертный приговор. Решение в голове Семёнова созрело молниеносно. «Эх, Фани, Фани, и какой чёрт занёс тебя в этот вечер на Смоленку?!».
Генерал уверенно заправил плёнку в проектор, потушил настольную лампу и нажал кнопку «пуск». Пошла плёнка, характерно затрещала перфорация, по экрану вкривь и вкось задёргались первые, засвеченные оператором кадры. Генерал всегда очень нервничал, когда видел эти первые, бракованные кадры и панически боялся, что вот так всё и будет до конца, и он ничего не увидит. Корил себя потом каждый раз: «Бред, психопат, к психиатру», но сделать с собой ничего не мог.
И сейчас он не на шутку нервничал, начал потеть, и, наконец, «Вот! Вот они!!», – судорожно прошептал он. По экрану бегали рабочие, собирались в толпу, которая на глазах росла и росла, они спорили и что-то горячо обсуждали. Затем пошла крупно надпись – завод им. Михельсона. «Так, все на месте… Вон Петрович уже на исходной позиции, а где Фани, чёрт, где она?», – кричал он уже почти в голос. Генерал опять, как и пятьдесят лет назад руководил своей первой, пусть неудачной, и, как оказалось, самой важной в своей карьере операцией.
Опять у него горели щёки, колотилось сердце, словно он хотел именно сейчас что-то исправить. Это доставляло ему физическое, почти плотское наслаждение. На экране заволновалась толпа, подъехала машина, из которой вылез маленький лысоватый человек. Он забрался на подиум и, размахивая руками, что-то кричал рабочим. Опять пошёл брак, плёнка с пустыми кадрами дергалась и, казалось, вот-вот порвётся. «Да что же это такое! – уже во весь голос кричал генерал, – он уже заканчивает!», и в раже грохнул кулаком по столу.
И тут же появилась картинка – Ленин спустился к рабочим и о чём-то с ними говорил, энергично жестикулируя руками. «Всем на исходную!», – взревел генерал, и сразу увидел на экране себя молодого, даже рассмотрел капли пота на лбу. Ленин уже двинулся к машине. «Фани, будь ты проклята, где же твой зонтик?!», – ага, вот она, испуганно озирается и, о Боже, наконец-то, открывает свой зонт. «Стреляй, Петрович, ведь уйдёт!», – Семёнов уже вскочил с кресла и истошно кричал во весь голос: «Люди, людишки! Как же они мешают!».
Видно, как поднимает руку Петрович и стреляет, только звук перфоратора комментирует эту картинку. Наконец, сейчас, вот он, Семёнов стреляет – Ленин падает. «Есть!!!»., – кричит генерал и чуть не прыгает от восторга. Попал! И опять пошли те же бракованные кадры, и край плёнки бессильно повис на верхней катушке. Наступила мёртвая тишина.
Семёнов сидел весь мокрый, совершенно без сил, с нездоровой испариной на лбу. «Надо…, надо было мне стрелять первому», – в который уже раз говорил себе генерал. И тогда бы не этот лысый трепач, а серьёзные люди взяли власть в свои руки, и не было бы этого позорного Брестского мира с немчурой, да и, наверняка, второй войны с ними тоже не было бы.
Просмотр отнял у генерала все силы. Он едва дотянулся до бутылки, и прямо из горлышка отправил всю, без остатка, в некогда бездонное нутро. Сон медленно и неотвратимо овладевал им. Как гигантский удав, он заглатывал генерала и тот постепенно и неотвратимо проваливался в его бездонную, чёрную пасть. Последнее, что он успел зафиксировать в своём затухающем сознании, как далёкое эхо: «Эх, Фани, Фани! И какой чёрт занёс тебя в тот вечер на Смоленку…».
1906 год. Киев. Центральный военно-окружной суд
Зал суда постепенно заполнялся публикой, и было видно, что сегодня будет рассматриваться особое дело. О нём уже целую неделю говорил весь Киев. Слухи, один невероятнее другого, как волны катились от гостиницы на Подоле, расшибались о твердыню великой Софии, и растекались по мелким мощёным улочкам города ручейками разговоров и предположений о приговоре.
Всё дело было в том, что всероссийское цунами террора докатилось и до Киева: покушение на генерал-губернатора Сухомлинова испугало и встревожило весь город. Многие пришли посмотреть на главную героиню этого спектакля, поглазеть на главную террористку. Она сидела в железной клетке, будто маленький, затравленный зверёк под охраной полувзвода жандармов.
Лицо её хранило ещё не зажившие следы от ожогов, ссадин и явных побоев. Фани почти ничего не видела, лишь на слух воспринимала одобряющую или негативную реакцию зала, который к началу заседания уже был забит до отказа. Из уст в уста в зале передавались подробности взрыва в гостинице на Подоле, о том, что террористке нет и шестнадцати лет и, разумеется, то, что она еврейка.
Открылись боковые двери и оттуда показались три фигуры: одна в тяжёлой чёрной судейской мантии, две другие в полевой военной форме. Зал встал и замер в ожидании приговора. Судьи о чём-то долго шептались, затем встал председательствующий и зачитал приговор: «Военно-окружной суд города Киева приговорил Фани Каплан, урождённую Фейгу Ройтблат к смертной казни через повешение!».
По залу прокатился недовольный гул, председательствующий откашлялся, выпил воды из хрустального стакана и продолжил: «Но, по Высочайшей милости, и, учитывая юный возраст подсудимой, заменить смертную казнь на пожизненное заключение». Фани, конечно, услышала текст приговора, а также то, как его слушал, затаив дыхание, зал. И услышала, как он облегчённо выдохнул после части второй.
Нужно сказать, что большинство жалело эту маленькую девочку просто, по-человечески. Да и градоначальника, засланного из Петербурга, народ киевский не любил.
А дальше был многомесячный колодный тракт в знаменитый Акатуйский Централ. На многочисленных «пересылках» о жестокости и зверствах директора Нерчинского централа фон Кубе даже опытные каторжанки говорили с дрожью в голосе.
Прошло десять лет…
Долгие холодные ночи меняли короткие дни, проходили недели и месяцы. Времена года нехотя, словно издеваясь над этими измученными людьми в робах и кандалах, меняли друг друга и тянулись одной безликой ненавистной чередой. Иногда тягостные дни в камере прерывались, и Фани с подругами по камере вывозили на работы. Это были свинцовые рудники, но чаще женщины работали в прачечной – стирали солдатское, да и своё бельё, а потом сушили его во внутреннем дворе тюрьмы.