Вечерами, как всегда, была баланда на ужин и отбой, свет в камере гасили точно по распорядку в девять вечера. И начинались длинные ночные рассказы и пересуды о жизни на воле, о неудачных замужествах, байки о мужиках, всякие скабрезные подробности личной жизни. Вслух подсчитывали «сиделицы» дни, месяцы и годы до окончания срока, будто каждая из них и так не знала, сколько таких ночей она ещё проведёт в этой камере.
Фани подсчитывать было нечего, её бессрочное наказание должно было закончиться вместе с её жизнью, она давно свыклась с этой мыслью и жила только одним днём. Будущего у неё не было, и она вспоминала свою прошлую жизнь, семью, дом, погибшую в огне черносотенцев сестру, да ещё мерзавца Яшку Каплана, который бросил её обожженную и полуслепую в гостинице на Подоле, а сам бежал, как крыса.
Случались в этой бесконечной череде беспросветных и глухих ночей и минуты веселья, когда Авдотья, «чёрная вдова», рассказывала о том, как уморила всех своих шестерых мужей: «Уж и не помню точно, не то четвёртый мой муж это был, не то третий, но мужик был из себя видный, сам гробовщик, но по мужской части, бабоньки, совершенно бесполезный. Ой, бабы, шнурок от ботинка и то был толще его мужского достоинства. Я ему говорю, да тебя в цирке за деньги надо показывать, а ты всё гробы свои делаешь, с себя бы лучше мерку снял, пока не поздно…». Сокамерницы смеялись до слёз и каждый вечер ждали продолжения «сериала».
Лето 16-го года выдалось на редкость жарким и влажным, и бригады каторжанок, которых отправляли в лес для заготовки ягод и грибов на зиму, страдали ещё и от полчищ комаров, слепней и мошкары. Но всё равно, попасть на такие работы считалось большой удачей. Охранников было всего двое, поскольку считалось, что бежать отсюда всё равно некуда – до ближайшей деревни было вёрст триста, да и то через сплошные болота и топи.
К тому же, все знали, что за малейший проступок фон Кубе наказывает батогами или, не приведи Господи, ледяным карцером. Пожизненный срок тянули только Фани и её подруга по камере, знаменитая террористка Мария Спиридонова. По старой тюремный традиции сиделицам с пожизненным полагались некоторые привилегии.
Сегодня старшим охранником был назначен Афоня, сорокалетний бугай, который перетаскал в кабинет своего шефа молодых каторжанок без счёта, да и сам был не прочь иногда позабавиться с изголодавшимися без мужской ласки сиделицами. Афоня подложил под голову седло и, отгоняя назойливых комаров веткой, дремал на этой, «будь она проклята», жаре.
С берестяным коробом на поляну вышла Фани и, увидев целое семейство белых грибов, начала азартно собирать их, напевая что-то из неизвестного Афоне репертуара. «Пой, ласточка, пой, – вспомнил подходящий куплет и Афоня, – вот ты и попалась». Он знал, что нижнее бельё каторжанкам не полагалось и тихо, играючи, подкрался к Фани со спины. Эту позу, с его лёгкой руки, друзья-охранники называли «бобром», когда во время акта каторжанка зубами впивалась в какую-нибудь огромную ветку, «ну, чтобы не кричала», – комментировал потом Афоня.
Но в этот раз номер не прошёл. Когда огромный Афоня сзади навалился на Фани, она невольно ухватилась за стоящую прямо перед ней старую высохшую сосну. Старый сук обломился, и она инстинктивно, что было сил, ударила им бугая в пах. Афоня с изумлением взглянул на торчащий из живота сук, который оказался острым, как боевой штык и от неожиданности и боли взревел, как смертельно раненный зверь. Шатаясь, добрёл до лошади, вытащил из кожуха свою «трёхлинейку», выстрелил в воздух, и рухнул на землю.
Несколько километров до тюрьмы Фани тащили на верёвке, привязанной к седлу вороной кобылы фон Кубе. Всю дорогу Фани старалась не отставать, бежала, падала, много метров её тащили по земле, затем подручные фон Кубе поднимали её и заставляли бежать снова и снова. Все обитатели Нерчинского централа были выстроены во дворе тюрьмы.
Фон Кубе говорит пламенную речь в стиле римских патрициев: «Я здесь Цезарь и я ваш император!», – кричит он. Ходуном ходит и волнуется под ним чёрная вороная кобыла. «Покушение на жизнь моих подданных – это личное оскорбление и, конечно, наказание за это одно – смертная казнь!». Он объезжает глухо молчащую толпу каторжанок. «Это будет урок всем вам, всем тем, кто ещё не понял, что в этой глуши я и Царь ваш и Бог! Фани Каплан посмела покуситься на жизнь одного из моих помощников. Двое суток ледяного карцера», – объявляет фон Кубе свой приговор.
В толпе опытная Авдотья тихо прошептала Марии: «Здесь больше суток никто не выдерживал».
Фани сажают в карцер – ледяной каменный мешок, в котором можно только стоять. Через двое суток её, потерявшую сознание и обмороженную, принесли в камеру охранники.
Фани чудом удалось выжить, в сознание она пришла уже в тюремном лазарете. Доктор Петров, из недоучившихся студентов-медиков, сделал всё, чтобы она встала на ноги. Фани была ему симпатична, и он старался продержать её в лазарете как можно дольше. Ему это удалось, ибо он находился под особым покровительством начальника тюрьмы фон Кубе, которого регулярно снабжал морфием.
Где-то ударил тюремный колокол, это значит, что в тюрьме очередной покойник. В это хмурое февральское утро Мария подошла и села на кровать Фани. «Нужно прекращать эту бессмысленную пытку, подруга». Часами она убеждает Фани в том, что их скотское существование здесь, в Централе, дальше бессмысленно и недостойно звания человека. Сделав из хлебных мякишей человеческие фигурки и, накинув им на шею верёвочки, репетирует их будущую смерть. «Не будет больше унижения и боли, только покой и умиротворение. Разве ты не этого хочешь, Фани?». И этот день настаёт. Полуживые, в кандалах, они привязывают бечёвки к решёткам окна. Мария надевает петлю на шею сначала себе, потом Фани.
От грохота и стука оловянных мисок о железные двери камер содрогнулся Нерчинский Централ. Тюремная почта, самая быстрая почта в мире, сообщала: «Свобода! В Петрограде революция!». Обе женщины беззвучно плачут. Грянул 1917 год.
Через несколько дней Мария и Фани получили от начальника тюрьмы документы за подписью Александра Керенского. Из них было ясно, что освобождаются только политзаключённые. Они получают большие льготы от Временного правительства и крупные денежные компенсации.
Прощались подруги на грязном и шумном читинском вокзале, где опытная Мария купила Фани ридикюль в дорогу, некоторые необходимые женские вещи, и в привокзальном туалете спрятала пачки «керенок» в самые «надёжные» места под её платьем: «Путь долгий, воруют по вагонам нещадно, будь осторожна, – напутствовала она подругу, – отдохни в Крыму как следует, – Мария тайком смахнула слезу, – да и приезжай ко мне в Москву, найдём для тебя дело, я ведь привязалась к тебе, как к родной. Правда, Фани, поклянись, что приедешь!». Фани и не пыталась прятать свои слёзы, зарылась лицом в грудь Марии, и только судорожно кивала головой. Ах, если бы они знали, чем закончится их следующая встреча…
Крым, Евпатория. Март 1917-го года
Фани показалось, что она попала в сказку, о которой помнила ещё с детства. Она ехала в таксомоторе, который нещадно коптил на поворотах, и не верила в происходящее. Две недели назад в Чите ещё лежали метровые сугробы, а здесь было жарко, солнечные блики слепили её, а в открытое окно врывался незнакомый солёный морской воздух. Фани закрыла глаза и подумала: «Тыква превратилась в таксомотор». Платье на бал лежало в ридикюле, слева проносилась бескрайняя голубая гладь моря, чайки кричали свои бесконечные песни, а шеренги кипарисов, словно почётный караул, сопровождали её карету. Она хотела загадать желание, но не тут-то было. «Дом Политкаторжанина» – это на Пушкинской, рядом с монастырём мормонов. Что в этом вашем доме творится?! Вертеп, какой-то!», – болтал без умолку, не закрывая рта, таксист, – весь город только об этом и говорит. Даже мормоны разбежались и детей своих попрятали, чтобы на срам этот не смотрели!». Рёв двигателя заглушал его слова и, закрыв глаза, Фани просто наслаждалась этой сказкой.
Одиннадцать лет каторги, проведённые в Нерчинском централе, унижения, тяжёлые работы на свинцовых рудниках, пытки и ледяной карцер не только почти лишили Фани зрения, но и, как казалось ей самой, убили в ней всё человеческое. Она даже не знала точно теперь – женщина ли она. Даже этот главный, данный Богом, первородный инстинкт угас в ней, казалось, навсегда.
Машина резко затормозила перед сереньким двухэтажным особняком. Фани, ещё плохо соображая от нахлынувших на неё чувств, вышла из машины, взяла свой ридикюль и рассчиталась с таксистом. На крыше некогда «барского» дома висел, местами порванный, огромный кумачовый транспарант – «Дом политкаторжанина». Фани вошла в длинный и узкий, как кишка, коридор, в конце которого на длинном шнуре болталась одна-единственная лампочка.