— Ах, европеец, европеец. — Бискупский снова забисерил смехом, но глаза зло сузились. — Ладно, Александр Иванович, коли вы такой занятой человек, то я лишь вкратце изложу-с то, что, полагаю, небезразлично вам… Последние события в Москве вызвали необычайный подъем среди под-вижников нашей идеи: лишь Соборная и Державная Русь может принести порядок в этот мир, свернувший с ума. Мы протягиваем вам руку дружества, предлагая разработку проекта — совместно с национал-социалистами — выступления против большевизма, ослабленного расколом, ибо Кремль теперь лишен наиболее опасного жидо-масонского детонатора.
Гучков пожал плечами:
— Не переоценивайте их силу, генерал. Зимний громили русские мужики.
— Верно! Не спорю! Но лозунги-с кто им в головы вбивал?
— Не считайте русский народ дураком, которого можно на лозунге взять, — устало возразил Гучков. — На лозунге "берут" дураков, а я таковым свой народ не считаю.
— Да ведь мы по-детски доверчивы, Александр Иванович!
— Значит, по-вашему, нация лишена разумного начала? Свойства к анализу? Возможности изучать ситуацию? Побойтесь бога, генерал! Нельзя с таким презрением относиться к великому народу, право.
— Считаете, что Октябрь был угоден не мировому Сиону, а нам, русским?
— Увы… Мы ж все обещали, обещали, обещали… А дали что? Кукиш дали! Речи произносили, собою любовалися, собственными персонами упивались… Вот он и поднялся медведем, потому как большевики с эсерами посулили им землю отдать и фабрики… Вы мужика и так и эдак пужали поляками, жидами и финнами, а хлеб-то ему русский царь не давал, русский премьер, русский министр…
Бискупский вздохнул:
— Да уж не красным ли вы сделались, Александр Иванович? Вот эмиграция-с удивится!
Гучков положил на стол деньги, кивнув официанту, чтоб взял, поднялся и пошел к выходу, провожаемый услужливым кельнером — эти всегда помнят тех, кто на чаевые щедр и за столом вальяжен.
…Назавтра после встреч с директором "Дрезденского банка", генералом Гофманом и представителем крупповского концерна Гучков и вовсе забыл думать про Бискупского — слишком серьезны были собеседования и неожиданны прогнозы на происходящее в России… Однако же вечером, когда его затащили в кафе, где обычно собирались русские (даже здесь несли друг друга, каждый столик во вражестве к соседнему; до боли знакомая поножовщина, эмиграция ничему не научила), Гучков сразу — явственно и близко — увидел зал Таврического дворца, Государственную думу, крайне правые ряды ее, где сидели националисты — Марков-второй, Замысловский и Пуришкевич, великодержавные вожди, получавшие полицейские ссуды на свои съезды и издания, охранявшиеся жандармерией; услышал слова Пуришкевича, произнесенные им сразу же после того, как Гучков закончил свой яростный антиправительственный доклад по бюджету военного министерства на девятьсот девятый год.
Пуришкевич — в остроумной безжалостности не откажешь — грохотал тогда:
— Выступление депутата Гучкова — прекрасный образчик революционного младотуречества, попытка оклеветать нашу доблестную армию, оплот европейского спокойствия и мира. Господин Гучков весьма радует наших врагов, открывая им те раны, которые известны нам, русским, но о которых надлежит говорить в четырех стенах, с глазу на глаз, чтобы не выносить общее горе на суд поганой европейской гласности… Его речь — это открытый вызов высшим правителям, которые единственно и радеют о мощи и духе наших витязей. Только фразеры и люди чуждой крови норовят вынести сор из избы, дабы опорочить наше общество и его Верховного Водителя, выражающего народные чаяния и надежды! Мы, правые, можем обратиться к Гучкову и сказать: "Александр Иванович, не нужно нам вашего хлопчатобумажного патриотизма, сохраните нам, будьте милостивы, наш старый, истинно русский патриотизм!"
Гучков и поныне слышал в себе тот ответ, что он немедленно дал Пуришкевичу:
— Господа, кнопка нажата, лозунг дан, вышел приказ по армии, или, лучше сказать, по сотне — ввиду ее малочисленности, поэтому, видимо, слева начнут острить: "По какого рода сотне"?! Депутат Пуришкевич обвиняет нас в том, что мы назвали вещи своими именами, когда говорили, что во главе округов стоят неспособные вожди. Едва ли мы виноваты, называя вещи своими именами. Скорее виноваты те, кто держит этих неспособных вождей. Одно из двух: или правительство должно признать, что эти вожди находятся на высоте своего положения, и вступиться за них против брошенных нами обвинений, или оно признаёт, что обвинения правильны, и, таким образом, должно с ними расстаться. Депутат Пуришкевич говорит: "Вы разбиваете веру, вселяете безверие, а Русь без веры не может существовать!" Но есть вещь худшая, чем безверие! Это худшее — ложная вера! Так вот, ложную веру мы будем разрушать всюду, где только обнаружим ее. "Хлопчатобумажный патриотизм" — сказал член Государственной думы Пуришкевич, повторяя остроту, затасканную и засаленную в газетенках типа "Гражданина" князя Мещерского или "Русского знамени" черносотенца Дубровина. Чего же мне не могут простить эти господа? Чтобы дать им материал для новых острот, я добавлю: я не только сын купца, но и внук крепостного крестьянина. В моем "хлопчатобумажном патриотизме" заложен патриотизм черноземный, мужицкий, который знает цену таким барчу-кам-помещикам, как вы, господа Пуришкевич, Марков-второй и Замысловский!
…И вот в том кафе, куда затащили Гучкова, юнец из "Союза Михаила Архангела" — люди генерала Бискупского — прилюдно плюнул ему в лицо; Гучков вскинулся, чтобы дать негодяю пощечину, но тот сноровисто ударил его в под-дых, свалив с ног; Александр Иванович поднялся с трудом, опираясь на палку (нога, искалеченная во время англо-бурской войны, опухала все больше); мерзавец снова ударил в поддых, и снова Гучков упал; собравшиеся причитали, выкрикивая что-то про "черную сотню"; парень усмехнулся: "Мы не сотня, мы теперь мильон"; с этим и вышел; только тогда Александр Иванович ощутил запах его слюны — затхлый, гнилостный; так всегда пах доктор Дубровин, создатель "Союза русского народа", точно так же несло и от Бискупского.
Именно тогда Гучков окончательно ощутил себя бессильным старцем: раньше-то за словесное оскорбление звал на дуэль — и Милюкова звал, и подполковника Мясоедова, жандарма и германского шпиона; а этого бритого под скобку, в черной косоворотке, не позовешь, он попросту не знает, что это такое; понятие "честь" неведомо ему, он исповедует наглость силы.
…В поезде купил ворох газет; попалась на глаза статья о Гитлере из Мюнхена, возглавившем национальный социализм; приводились цитаты из его речей; в перечне тех, кто идет за ним, — Бискупский; черно-коричневые против красных; вот он, Апокалипсис, немецкий "Михаил Архангел"; взбесившиеся наци теряют разум и верят только истерическому Слову; реальность, то есть Дело, на котором и состоялся его крепостной дед, ставший купцом первой гильдии, отходит на задний план.
…Приехав к себе, Гучков нашел записку жены: "Унеслась в Ниццу, приболела Верочка, жду тебя там".
Верочка, Верочка, доченька любимая, горе ты мое… За что такое? Или дети всегда выбирают путь, противный духу отцов?!
В квартире было сумрачно, ставни закрыты; судорожно вдохнул терпкий аромат яблок — каждую осень Машенька раскладывала их на подоконниках множество (в России покупала только антоновку) — и крепенькие они до осени, и хранят в себе горчинку, в чем-то даже миндальную; трагический запах этот придавал дому тонкий флер артистизма.
В жену свою, урожденную Зилотти, с которой прожил чуть не четверть века, был до сих пор влюблен; из поразительной семьи; братья — Сереженька, адмирал, и Санечка, профессор консерватории, — к сестрам своим, Машеньке и Вареньке, относились с нежностью; связывало их совершенно особое дружество, ибо, живя в столице, в обстановке скорпионьих завистливых интриг света, они замкнулись в своем тесном мирке; музицировали, устраивали литературные журфиксы, выходили редко — когда семья дружна и живет общими интересами, счастья на стороне не ищут.
Потому, видно, не в силах расстаться с сестрою, Машенька сосватала Николая Гучкова, брата Александра Ивановича, за Вареньку; в свете шутили: "Московский городской голова Николай Гучков и гласный Петербургской думы Александр имеют за собою русский флот и музыку — вот оно, ядро заговора; не хватает лишь гвардии, чтобы выйти на Сенатскую площадь…"
…Гучков бросил легкое пальто на кресло, стоявшее в гостиной, прошел к себе в кабинет, снял пиджак, расстегнул сорочку лионского полотна, взял со стола чернильный карандаш и, по-мальчишески помуслив его, нарисовал кружок под левым соском, где глухо ворочалось сердце; сразу вспомнил лицо Саввушки Морозова; он тоже — перед тем, как пустить в грудь пулю, — нарисовал кружочек, чтоб не было промаха: если выживешь, обсмеют, уничтожат презрением.