— Что ты, что ты, дурачок? Встань! — добродушно промолвил Свияжский. — Только перед Богом колена преклонять подобает. Встань, дурачок. А простить как же можно? Ведь ты проштрафился? Да? Ну, так если бы я простил тебя, то взял бы грех на душу. Ступай, ступай, миленький, к Кузьме, да скажи, чтобы хорошенько… Скажи, что барин из кабинета слушать будет. Ну, иди с Богом!
«Что это за Кузьма?» — недоумевал Кисельников, с удивлением прислушиваясь к этой беседе, а впоследствии узнал, что Кузьма исполнял у Свияжского роль, так сказать, палача: все экзекуции производил он.
Мальчик, плача, вышел.
— Что же ты стал там, любезнейший? — удостоил наконец старик заметить и Александра Васильевича. — Поди поближе, дай на тебя посмотреть, дружочек!
Кисельников, стуча каблуками тяжелых башмаков, неловко приблизился и поклонился. Свияжский, окидывая его внимательным взглядом, продолжал:
— Здравствуй, дорогой! Так из-под Елизаветграда? Так-так… Василия Васильевича сынок? Богатырь, красавчик, молодчина… А только почему тебе вздумалось племянником моим назваться, понять не могу: я такой же тебе дядя, как, хе-хе, и китайский император. Письмо, кажется, у тебя? Давай, давай, прочтем.
— Велели вашему превосходительству низко кланяться и передать письмо… Сказать, что они всегда… О вашем превосходительстве… Шлют низкий поклон… — бормотал весь красный, как вареный рак, Александр Васильевич.
Под его несвязные фразы старик не спеша достал очки, надел их, вскрыл пакет и, старательно расправив на столе листок, стал читать вполголоса:
«Милостивый государь, Ваше Превосходительство, предражайший друг, однокашник и любезнейший братец. — Тут Свияжский хмыкнул и пожал плечами. — Андрей Григорьевич! В добром ли Вы здравии, Ваше Превосходительство, обретаетесь и в полном ли благополучии, о чем я непрестанно молюсь? А я ничего себе, жив, здоров и счастлив, сколь можно быть при моем сиротском, вдовецком положении. Дочку Аннушку за судейского казначея выдал я, и живет она теперь в Москве, а сына моего, как сами Вы, Ваше Превосходительство, соизволите увидеть, вытянуло без малого в коломенскую версту. Входит мой Сашка в возраст, и нечего ему без дела шататься, потому что от безделья только всякая дурь да блажь в голову полезет…»
— Верно старик пишет! — одобрил Свияжский. — У тебя отец — парень с головой, — добавил он, обращаясь к Александру Васильевичу, а потом продолжал:
«Пора ему послужить государыне да отечеству, а как мы дворянского рода, а не подлого состояния, то приличествует ему всего более служба воинская, тем паче, что к сему званию мы его от малых лет в мыслях своих приготовляли, чего ради и был он на десятом году записан унтер-офицером в пехотный ингерманландский полк. Но многолюбяще отцовское сердце, и честь сыновью всякий отец, почитай, превыше своей собственной ценит; посему и надумал я кое-что, о сем же и Ваше Превосходительство своей предерзостной, но для отца извинительной просьбой утрудить беру великую смелость…»
В это время Андрей Григорьевич примолк и насторожился. Откуда-то издали, с другого конца дома, доносились жалобные детские вопли.
— Кузьма с Сенькой расправляется! Так, так! Жарь его, жарь его! — пробормотал старик Свияжский, и какое-то хищно-сладострастное выражение появилось на его лице.
Офицер, до сих пор молчавший и только куривший трубку за трубкой, порывисто вскочил с места и воскликнул:
— Хоть бы при мне ты, отец, воздержался! Ведь это — гадость, мерзость!
— При тебе? — ехидно посмеиваясь, сказал старик Свияжский. — Да кто ты такой, что при тебе я не могу делать, что хочу? Накажу я раба лукавого, свершаю долг свой и буду оный свершать, и никакие молокососы мне в сем помехой быть не смеют.
Сын прошелся по комнате и со вздохом сел на прежнее место. Между тем старик опять принялся за письмо:
«Будучи при последней ревизии в елизаветградской провинции, Ваше Превосходительство, сделавши мне честь остановиться в моем убогом домишке, вспоминая годы юности нашей и кадетские проказы, изволили выразиться так: „Ты, Василий, уверен будь, что, ежели я когда чем могу тебе помочь, всегда помогу, потому мы — однокашники, а я старых приятелей не забываю“. Сии милостивые слова Ваши и дают мне надежду на исполнение моей просьбишки. Больно мне очень, что такой парень, как Сашка, обученный не только мараковать по-французски, но даже и танцам, для чего три года французишку у себя в доме кормил, будет зря пропадать в армейщине. В гвардии он был бы на примете и, может быть, в люди бы вышел. В том и прошенье мое: сделайте милость однокашнику Вашего Превосходительства и по родству посодействуйте к определению моего сына Сашки в гвардейский полк, хотя бы рядовым…»
— Все в гвардию лезут! А кто же в армии будет служить? — проворчал старик, а затем продолжил чтение письма:
«А я за такое благодеяние Ваше буду Бога за Вас молить неустанно. А второе, прошу Вас, как приятеля и родственника, приглядите за Сашкой, приютите его, яко голубь птенца под крылом. Петербург — город столичный, долго ли молодому юноше запутаться; а под Вашим кровом и дозором ничему, кроме добродетелей, он не может научиться. А за сим, заранее принося благодарность ото всей глубины сердца и моля Бога, чтобы ниспослал Он Вам многие и радостные годы, имею честь быть Вашего Превосходительства однокашник, приятель, любящий брат и вернейший раб, отставной капитан и кавалер Василий Иванов сын Кисельников».
Свияжский медленно сложил письмо, бросил его в ящик письменного стола и, пожав плечами, сказал:
— Не могу не подивиться просьбе твоего отца. Он — человек почтенный, слов нет, но… Да ты сядь, устанешь, дружочек, стоять-то.
Александр Васильевич, до сих пор переминавшийся с ноги на ногу, неловко присел на край стула.
— Теперь слушай меня хорошенько, ангельчик, — продолжал старик. — Во-первых, запомни хорошенько, как я уже говорил, что я тебе такой же дядя, как и китайский император, хе-хе. Твоему отцу с чего-то вздумалось меня даже братцем называть. Диву подобно! И все это отчего? Да только от того, что троюродная сестра моей первой жены, покойница, всю кашу заварила. Да нет, ты примечай: даже не моя троюродная сестра, а моей первой жены, вышла за двоюродного дядю твоего отца. Да и дядя-то был с материнской стороны. Вот и все наше родство. Близкое — хе-хе! — а? Ну да ладно, будет. Все же мне твой отец хоть и не родственник, а действительно однокашник по шляхетскому корпусу [1], вместе мы и науки зубрили, вместе и проказили. Я рад ему сделать все, что могу. А что я могу? Отец просит, чтобы я похлопотал о тебе насчет гвардии. Сколько у твоего отца крестьян?
— Душ пятьдесят, — ответил Кисельников.
Старик присвистнул и рассмеялся.
— Душ пятьдесят, хе-хе! И ты хочешь служить в гвардии? Было бы у тебя не полсотни, а две сотни, и того мало по гвардейским расходам. Так вот, что я могу сделать — это дать совет как приятель и однокашник Василия Ивановича: не лезь ты в гвардию, и думать о ней забудь, не с твоим карманом, братец! Спроси-ка ты меня, чего мне вот этот гвардеец стоит? — мотнул он головой в сторону сына. — Прорву деньжищ. Поступай-ка ты пехтурой в армию и служи матушке государыне верой-правдой. А так как тебе возвращаться в свой полк в Елизаветград далеконько, то можешь здесь в каком-нибудь пристроиться, и живой рукой в офицеры выйдешь. Потом просит твой отец, чтобы я за тобой присматривал. Ну скажи на милость, как же я сие сотворю? За тобой всюду ходить что ли? Так у меня для этого и времени нет, да и вообще… В самом деле, хе-хе, какая, подумаешь, нянька нашлась. Ведь не один, я думаю, ты приехал в Питер, есть с тобой кто-нибудь постарше?
— Дядька со мной.
— Ну и прекрасно! Эти старики — народ надежный. Он и присмотрит. А я тебе посоветую: не шляйся ты тут по всяким Иберкампфам, Шмидтам и иным кабакам. Пить да играть ты там научишься, а более ничему. Да еще и оберут, ежели на шушеру нарвешься. Да, кстати, скажи пожалуйста, где ты жить думаешь?
У юноши готово было сорваться с уст: «Батюшка надеялся, что вы у себя приютите», но он вовремя сдержался и только что-то невнятно пробормотал.
— Видишь ли, я взял бы тебя к себе жить, но, во-первых, я теперь на даче, а, во-вторых, этот дом даже и для одной моей семьи мал, так что… — Свияжский сделал печальную мину и развел руками. — Да у нас в Питере помещенье найти нетрудно, хе-хе! Жильцам рады-радешеньки. Поищи на Миллионной, там есть.
С улицы донеслись со стороны подъезда топот лошадей и шум колес.
— А! Лошадей подали, — сказал Андрей Григорьевич, встав и смотря на часы-луковицу. — Мне пора ехать. Я ведь живу теперь на даче, в Петергофе. Прощай, милейший!
Он протянул Кисельникову два пальца. Потом посмотрел на него и подумал:
«Разве показать нашим этого монстра? По крайней мере, посмеемся».