спит. Любопытно ему, что нагадают девки.
Дашка шепчет с присвистом:
— Взамуж выйдешь. Гляди — парень…
— Вроде бы и сани, — неуверенно соглашается Акулина.
— Увезет парень в чужое село! Зимой же этой увезет! — со страстью шепчет Дашка и от восторга закрывает глаза.
— А теперича, Петруха, тебе, — говорит брату Акулина, и тот склоняется над столом.
В избе снова водворяется тишина. Даже дед на печи на секунду замолкает, как бы вникая в судьбу внука, а потом обрушивается на всех таким громкоголосым рычанием, что Петька фыркает, Акулина крестится, а голова Евлампии вздрагивает на руках, лежащих на столе.
— И тебе, Петруха, дорога. Да дальняя-предальняя… — говорит увлеченно Дашка. — Смотри!
— Дорога, — соглашается Акулина, — самая разнастоящая. Куда бы это?
Петька смотрит на воск, пролитый в воду, и видит легкую, застывающую полосу.
«Дорога в самом деле! Эхма! Повидать бы, что там за Камой, за городом Пермью», — думает он, и бурная радость поднимается в сердце, горит надежда, и убежденная вера в гадание охватывает его.
В эту ночь светились окна по всему Ильинскому. Каждому, у кого жизнь впереди, хотелось заглянуть в будущее. Пусть все будет потом не так, как выпало в гадании, но хотя бы помечтать! Спали только те, у кого уже все было сгадано, кто прожил длинную, безрадостную жизнь крепостного, кому и оглянуться-то в прошлое было лихо, не то что гадать о будущем.
В эту ночь светились окна и в петербургской квартире Пушкиных.
Три сестры при свете тройного подсвечника лили в блюдце воск. Разговаривали шепотом: в доме спали дети и муж младшей сестры, Натальи.
— Таша, теперь тебе, — шепчет Катя, поднимая хорошенькую головку, и на стене колеблется тень от крупных завитков. Блестящими большими глазами Катя смотрит на сестру, морщит в улыбке маленький рот. Секунду выжидает, а потом встает со стула и обнимает Наталью, пытаясь посадить ее за стол. Но та освобождается движением плеч, и руки сестры скользят по цветастой шали. Темные волосы Натальи по-домашнему полураспущены, кое-как сколоты на затылке. На плечи наброшена шаль. Ночь морозная, а в доме не очень тепло.
— У меня все сгадано, — с улыбкой говорит она. Ей не надо снижать голос до шепота: он и без того у нее спокойный и негромкий. Это ее манера говорить. — Теперь Азиньке, — ласково глядит она на среднюю сестру золотисто-карими глазами. Они чуть косят. Настолько чуть-чуть, что косина их почти незаметна, чувствуется только необычность, какая-то загадочность взгляда.
— У меня тоже все сгадано, — с горечью шепчет Александра, отодвигая воск и вставая. — Пошли, сестрички, спать. Нагадали Катеньке не то свадьбу, не то похороны.
Она быстрым, нетерпеливым движением отшпиливает букли, почти срывает их, забирает в правую руку и встряхивает головой. В этот момент она вся какая-то угловатая, напряженная, некрасивая.
— Ну что-то ты, Азинька, сегодня не в духе, — пытаясь согнать следы беспокойства с прекрасного лица своего, говорит Наталья, убирает со стола блюдце, чтобы и следов от гадания не осталось к утру. Засмеет Александр Сергеевич. — Какие похороны? Свадьба! Настоящая свадьба!
Но всегдашний трагический излом левой брови, делающий страдальческим ее лоб, — признак глубокой душевной тревоги — не согнали ни улыбка, ни ободряющие слова.
Этот страдальческий лоб навеки запечатлел А. П. Брюллов в портрете Натальи Николаевны Пушкиной.
А ведь сбылось святочное гадание для Петьки! Широкий мир развернулся перед ним. От графини пришла управляющему депеша: направить в Петербург, к Григорию Строганову, во временное услужение грамотного по письменной части дворового. И выбор пал на Петра. Несмотря на свою молодость, превосходил он по письменной части всех писарей управления.
Святочное гадание сбылось и у сестер Гончаровых.
Была свадьба, странная, не разгаданная по сей день. Были и похороны, острой болью отозвавшиеся в сердцах не только близких, но всего русского народа. И по истечении полутора столетий не утихла горечь преждевременной, тяжкой утраты великого русского поэта. О ней пишут. О ней говорят, спорят, пытаясь разгадать то, что ушло в небытие.
Глава первая
От Ильинского до Петербурга путь далек и нелегок. Четыре возка снарядили в управлении Пермского неразделенного имения Строгановых. В одном везли всякую снедь на дорогу людям и фураж лошадям. В другом — гостинцы хозяевам, бочонки меда, варений, соленых грибов. Третий полон иконами, писанными в Ильинской иконописной мастерской. В последнем возке ехали конюх Софрон, временно направленный в распоряжение графа Григория Александровича Строганова, Петр и девка Анфиса. Куда и зачем ехала Анфиса, толком никто не знал. Тоже по требованию хозяев, видимо, кому-то в услужение.
Расставаясь с родным селом, с матерью и подругами, Анфиса ревела, как на похоронах. Мать и подруги тоже прощались с ней навеки. Не первый раз увозили крепостных из Ильинского в Петербург или в Москву, и редко кто возвращался в родное село — только по болезни или по старости. У Петра тоже бабку увезли к Строгановым в услужение. С тех пор пятнадцать лет минуло. Петр ее и не помнит.
Кроме Петра, Софона и Анфисы, надобно было еще доставить в Петербург одного из лучших рысаков строгановского имения. Белая, необыкновенной красоты кобылица, привязанная сзади второй повозки, шла тоже неспокойно, озираясь по сторонам и оглашая встречные поля, горы и леса тихим, надрывным ржанием.
Зареванная, молчаливая Анфиса сидела в углу повозки. А Петр дивился на себя. И село и родных покинул легко. Словно тяжесть какая свалилась с плеч — так он рвался в неведомое.
Май выдался холодным. Но это никого не беспокоило. Знали ильинцы, что еще в дороге захватят их знойные летние дни.
И все же, как ни рвалась душа Петра навстречу новому, старое, пережитое в родном Ильинском, не отступало. Оно то и дело беспокоило воспоминаниями.
Старый дом Кузнецовых, как у всех крестьян Ильинского, с пристроенным к нему вплотную амбаром стоял в центре села окнами на широкую улицу в глубоких рытвинах, с не