Кузьма Ильич тряхнул головой: «Фу, чёрт! Прости господи! Надо же такому присниться!» – и почувствовал, как у него леденеют и отнимаются руки, он опёрся о колени и попытался встать, но ноги не слушались.
«Череп! – с трудом проворачивал мысль Кузьма Ильич. – Череп! Это ведь про этот череп рассказывал Александр Петрович. Он ему тоже когда-то приснился, когда там… в тайге… рядом с раненым китайцем. Точно – он! А сейчас он приснился мне!»
Маленьким язычком пламени подсвечивала керосиновая лампа.
«…А после этого у Александра Петровича начались неприятности. В двадцать четвёртом дорогу забрали красные и его уволили с работы… что-то ещё было – у Сашика было воспаление лёгких…»
Кузьма Ильич посмотрел на ходики, они показывали шесть с четвертью.
«…Если я сейчас оденусь, то к службе ещё успею». Он передохнул, перекрестился на образа и начал одеваться.
* * *
По Разъезжей Тельнов пошёл вниз к Садовой. До мужского монастыря Казанской Божьей Матери идти было далеко, но Кузьма Ильич был привычный, он исходил пешком весь Харбин, никогда не садился ни в трамвай, ни в таксомотор и, уж боже упаси, к рикше.
Было ещё темно, под ногами чернела брусчатка, и только кое-где под редкими фонарями отсвечивала прозрачная натоптанная наледь.
«Хоть бы снежку насыпало, всё было бы не так мрачно и холодно!»
Он уже почти дошёл до перекрестка Разъезжей и Речной, дальше ему надо было повернуть налево, перейти по мосту через покрытую посеревшим льдом Мацзягоу и выйти на широкое Старохарбинское шоссе, а там и монастырь.
«О-хо-хо! Кругом темень и неведение!»
Неспешной походкой, шаркая подшитыми тяжёлыми валенками, Тельнов шёл по ночному безлюдному Харбину.
«И суета!» – почему-то пришло ему в голову.
Он уже ступил с тротуара на дорогу, как вдруг мимо него, в полуметре, обдавая гарью выхлопных газов, из-за угла на визжащих тормозах выскочил блестящий чёрный лимузин с выключенными фарами. Почти не сбавляя хода на повороте, машина промчалась мимо остолбеневшего Тельнова вверх на Разъезжую. Кузьма Ильич замер в растерянности, не зная, куда ему ступить дальше. Он узнал, это была машина советского генерального консульства.
Ещё секунду он, оглушённый, стоял на месте, затем инстинктивно отшагнул назад, на тротуар, и тут же, вслед за первой, также визжа тормозами, мимо него промчалась вторая машина. Тельнов узнал и её – это была машина японской жандармерии.
«Бесы! – промелькнуло в его голове. – Чисто бесы!»
Он ещё немного постоял, опасаясь, не мчится ли ещё кто-нибудь; мелко перекрестился и, оглядываясь по сторонам, перебрался на противоположную сторону улицы.
«Чего люди гоняются друг за дружкой, ради какого куска в такую рань не спят? Ведь тут им не Япония и не Россия».
В храме на утренней службе народу было много: и монахов, и прихожан, и от этого на душе Кузьмы Ильича потеплело.
Служба уже шла, меленько в разных местах храма горело много свечей, их загораживали тёмные спины, но под киотами было светло. Кузьма Ильич подошёл к образу Спасителя, спины перед ним расступились, он зажёг и поставил свечу. Свечи были настоящие, восковые, и в церкви пахло так, что слёзы невольно накатывали на его небритые щёки. Пахло как в детстве, когда его московские тётки водили его, сироту, в церковь Знамения на Шереметьевом дворе, что на задах университета, оттуда Кузьма Ильич и помнил и этот запах, и этот свет.
На клиросе пели.
Из левой двери алтаря вышел батюшка, подошёл к открытым Царским вратам и стал читать отпустительную молитву:
– Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, молитв ради Пречистыя Твоея Матере, преподобных и богоносных отец наших и всех святых! – перекрестился и ушёл в правую дверь.
Кузьма Ильич хорошо помнил, как молились его тётки. Они всегда ходили в церковь вместе, падали на колени, размашисто крестились, молились истово. Его, тогда ещё маленького, это пугало, они заставляли его тоже становиться на колени и, молясь, зорко следили за ним, а после молитв, и он это видел, бранились между собой, потихоньку пили из профессорских запасов разных наливок, а потом подливали кипячёной водички, чтобы было незаметно и не закисло. Он помнил, как молились торговцы из охотнорядских лавок, и дрались пьяные, и убивали друг друга, и их отпевали.
Кузьма Ильич молился:
– …Помилуй нас!
Под молитвенные голоса с клироса и взмахи руки регента Кузьма Ильич уходил в себя и как бы, как он сам говорил, воспарял, он слушал пение, тихо пел и думал обо всем том, что его тревожило и всегда, и сейчас.
– …Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробе живот даровав… – послышалось ему с клироса.
«Господи, прости! Что это я? В это время этого тропаря-то и не поют!» – вздрогнул Кузьма Ильич и настроился на пение:
– …Иже везде сый и вся исполняли, Сокровище благих и жизни Подателю, прииди и вселися в ны, и очисти ны от всякие скверны, и спаси, Блаже, души наша! Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный!..
Тельнов перекрестился, оставшиеся в левой руке свечи как будто подтаивали и согревали ладонь, и он снова задумался.
«Господи! За какие грехи Ты караешь нас! За какие грехи мы уже сколько лет бросаемся в битвы и истребляем друг друга! Беглые мы, беглые! Пришлые и беглые!»
Слово «эмигранты» Кузьма Ильич не любил и старательно его избегал, в нём было что-то холодное, книжное.
«Пришлые, беглые и гонимые!»
– Всякое дыхание да хвалит Господа… – пели хорошо слаженные голоса.
«…Да хвалит Господа!..» – повторял Кузьма Ильич и увидел, как вышел священник и провозгласил:
– Слава Тебе, показавшему нам свет!
Хор вторил:
– Слава в вышних Богу, и на земли мир, и в человецех благоволение…
Тельнов с грустью слушал эти слова: «Нет в человецех благоволения. Нету его! На этой земле – нету!»
Служба закончилась, Кузьма Ильич поставил свечи «за упокой», потом постоял у образа Казанской Божьей Матери и с народом стал выходить из храма. Уже почти рассвело, и тихо, в безветрии падал снег.
«Услышал Господь мою молитву!» – глядя на медленное кружение снежинок, подумал он.
Умиротворённый, Кузьма Ильич направился домой, хотя мысль о виденной им погоне время от времени беспокойством отдавалась в его сознании, но по пути это забылось.
За его спиной тихо шёл Сорокин.
Асакуса исподлобья, не поднимая головы, посмотрел на своего гостя, потом глянул на советский перекидной календарь, который ему прислал его коллега из японского посольства в Москве; вырвал вчерашний листок за 23 февраля 1938 года и заложил им страницу лежавшего на столе раскрытого формуляра Бюро по делам русских эмигрантов, потом спросил:
– Прочитали? Номура-сан?
Номура поднял палец, прося секунду подождать, потом снял очки и отложил в сторону прочитанный документ.
– Да, Асакуса-сан, прочитал, но ничего нового. У нас данные те же самые.
– А что, по вашим данным, сейчас происходит вокруг Родзаевского?
– Тоже ничего особенного. Известно только, что он очень сильно раздражён чрезмерной активностью своего американского, как он его называет, «соратника» – Вонсяцкого.
– Никакой он ему не «соратник»!
Асакуса с выражением досады на лице встал из кресла и, прихрамывая, пошёл в дальний угол кабинета, куда только что внесли и поставили на чайный столик кипящий самовар.
– «Соратник» – это, надо понимать, когда люди вместе борются за что-то. А за что бороться этому сытому мужу американской миллионерши? Для него это просто театр и возможность «прозвучать», стать известным. Надо же? Приехал в Шанхай со своим биографом. Вот вам и вся борьба! – Асакуса секунду помолчал. – В Америке фашизм приживается плохо. Они слишком неорганизованны или, как они сами говорят, свободны, чтобы подчинить себя одной идеологии. И что там может сделать один русский эмигрант, этот Вонсяцкий? – сказал Асакуса и без перехода обратился к собеседнику по-русски: – Вам чай в чайную чашку или в стакан с подстаканником?
– В стакан, господин порковник, конечно, в стакан с подстаканником и, есри можно, с кусочком сахара «вприкуску», как говорят русские, – по-русски ответил Номура.
– Вприкуску! – задумчиво повторил Асакуса, положил в блюдце несколько кусочков колотого сахара и стал разливать чай.
Номура было снова взялся за бумаги, но тут же поднял голову и спросил:
– Асакуса-сан, откуда у вас такая привязанность к русскому чаю, подстаканникам и самовару? Со мной всё ясно, я родирся и вырос на Карафуто, среди русских, и уже почти двадцать рет живу здесь, в Харбине. И жена у меня, как известно, русская, а вы?