— В погребе заперт. Сейчас его выведем.
— Друзья, — кротко сказал Костка, — убивая его и меня, вы убиваете самих себя.
— Если бы пришла подмога, если бы Собек подоспел из Грубого… Лучше уж пускай две головы упадут, чем всем нам головы сложить, — оправдывался Юзек Новобильский.
— Неужто нам сиротами оставлять баб да детей? — говорил Баганцаж.
— Лентовский — старик, вы не женаты, — добавил Кулах.
— Сами же вы нас до этого довели! — воскликнул Курос. — По вашему делу мы пришли сюда, по вашему приказу защищали замок. Вы обещали десять тысяч мужиков, — а где они?
— Кабы они пришли…
— Пан, скажите сами, что нам было делать? — сказал Мацек Новобильский. — Два дня мы дрались, как львы, — эти самые слова вы нам много раз говорили. И все прахом пошло! У нас ничего не выйдет. Если погибать, так за что-нибудь. А ни за что погибать не хотим.
— Так, так! — подтвердили мужики.
Новобильские отперли дверь погреба, и оттуда вышел Лентовский. Костка взглянул на него со страхом, но старик был спокоен. В глазах его не было ни упрека, ни печали.
Он подошел к Костке и, протянув ему жесткую, морщинистую рабочую руку, сказал без всякого волнения:
— Ну, мы уже на том свете!
Все уцелевшие и легко раненные мужики, оба Новобильские, Ганка, евреи, с которых сняли веревки, окружили Костку и Лентовского. Марина шла сзади, как безумная.
Ужасы, которые она слышала о возлюбленном своем, Сенявском, не выходили у нее из головы; штурм замка, во время которого она лила смолу на солдат, бросала камни и вилами сталкивала вниз тех, кто взбирался по лестницам на стену; час, проведенный с Косткой в комнате Платенберга; неприбытие брата, сдача замка, выдача Костки и его спокойствие, похожее на спокойствие дерева, увлеченного вниз обвалом, — все это ошеломило и словно заморозило кровь в жилах.
Молчали и мужики. Даже дерзкий и озлобленный Курос отвернулся и опустил глаза в землю.
Так стояли они, выдавая людей на смерть.
Вдруг раздался хриплый, сдавленный голос:
— Кланяюсь ясновельможному пану старосте и полковнику, низко кланяюсь!..
Это Иозель Зборазский перестал бояться Костки и мужиков. Тем более перестал бояться, что в эту минуту в открытые ворота замка въезжал на белом испанском жеребце полковник Яроцкий, а рядом с ним, на рослом золотисто-гнедом турецком коне, с золотою булавой в руке, — сын воеводы, Иероним Сенявский. За ними — драгуны. Прибежали также чорштынские крестьяне и, тотчас приметив, что счастье переменилось, захотели угодить солдатам: они стали дергать Костку за длинные волосы и всячески издеваться над ним. Он застонал от ужаса и горя. Но Яроцкий велел драгунам отогнать всех.
Тогда Сенявский подъехал ближе и насмешливо крикнул:
— Так вот где мы встретились, пан Костка!
Но в этот миг взгляд его упал на лицо Марины.
— Всякое дыхание да хвалит господа! — воскликнул он, крестясь золотой булавой. — Марина? Ты что здесь делаешь?
Марине что-то сдавило горло. Она узнала Сенявского и остолбенела.
Ни на Яроцкого, ни на офицеров и шляхту Сенявский не обращал никакого внимания: он был пан, и они кланялись ему чуть ли не в ноги, чтобы снискать его высокую милость. Слишком легкое взятие Чорштына тоже его не занимало.
Он пришпорил коня и подъехал к Марине.
— Марина, ты здесь, с этим бродягой? — сказал он сурово, указывая булавой на Костку, которого вместе с Лентовским окружили уже драгуны Яроцкого.
Марина молчала. Горе, боль, возмущение и гнев мешали ей говорить.
— Ты с этой собакой? — повторил Сенявский.
К Марине вернулся голос. Она выпрямилась и прямо в лицо бросила Сенявскому первое, что ей пришло на ум:
— То, чего целых два года ты не мог у меня ни выпросить, ни купить, он час тому назад получил по доброй моей воле! Понял теперь?
Кровь бросилась в лицо Сенявскому. Он багрово покраснел. Все с любопытством устремили на него глаза. Он не мог выговорить ни слова, но поднял вдруг золотую булаву и, сидя на лошади, сверху ударил Марину по голове. Брызнула кровь, и Марина, крикнув: «Господи!» — с раскинутыми руками упала навзничь. А он вонзил золотые шпоры в бока своего бахмата и так хлестнул его поводьями, что жеребец поднялся на дыбы и повернул на месте. Сенявский махнул булавой и сквозь ряды своих солдат, как безумный, помчался к воротам. Его кавалеристы поскакали за ним.
Около Марины засуетились. Новобильские и Ганка подняли ее с земли. Жена Мацека приложила руку к ее груди. Видя, что она еще жива, ее отнесли к колодцу и стали приводить в чувство.
Солдаты разграбили замок дочиста. Яроцкий, оставив в нем гарнизон из епископской пехоты с пушками, посадил Костку и Лентовского на свободных лошадей и во весь опор поскакал с драгунами к Новому Таргу: он боялся крестьян, которые могли прийти от Черного Дунайца или с Белой горы.
Яроцкий спешил и под вечер следующего дня, миновав Любонь, Мысленицы и Могиляны, достиг Кракова. Когда туда дошла весть о том, что везут мятежника Костку, навстречу им выехали к Казимежу второй отряд драгун и паны северские со знаменами. Там его поставили на телегу, привязав к ее решеткам, и связали ему руки. Так он и ехал стоя, и всякий мог его видеть. Он весело, смело, непринужденно смотрел на огромную толпу, вышедшую к Казимежу. Лентовский сидел в телеге позади него, со связанными за спиной руками, в венгерской шапке и грязной рубахе. Через городские ворота, мимо вала, и дальше, через весь город, привезли их к дворцу епископа, а оттуда отвезли в крепость и заперли: Костку — в дворянской тюрьме, а Лентовского — в той, где содержались разбойники.
Между тем в Шафлярах мужики передали уже местному ксендзу воззвание Хмельницкого — одно из тех, которые даны были Косткой Чепцу и Савке, а ими и их посланцами распространялись среди народа. Это воззвание шафлярский ксендз переслал епископу Гембицкому, сообщив «под присягой», откуда он его получил. Подобную же бумагу при обыске в тюрьме нашли в одном из карманов Костки.
Экстренно созван был краковский суд, экстренно судебный пристав представил суду протокол, акты, письма и воззвания Костки, донесения о вербовке немецких войск, упомянутое послание Хмельницкого и настаивал на обвинительном приговоре. Суд спешил, так как ходили слухи, что горцы идут отбивать Костку.
Краковские власти, а особенно епископ Гембицкий, никак не допускали, чтобы какой-то молодой человек, Костка или не Костка, один, не имея ни состояния, ни власти, ни влияния, как бы он ни был смел, мог восстать против шляхты, да еще так нагло и дерзко, не имея при этом никого за спиной. В нем подозревали чьего-то агента.
Притом предполагалось, что Костка рассчитывал не на одно лишь соглашение с Хмельницким, против которого как-никак было двинуто большое войско Речи Посполитой. Одни говорили, что за Косткой стоит Ракоци, другие — что германский император, третьи — что там замешан сам король, которого большинство шляхты ненавидело. Он, дескать, мог тайно добиваться подавления шляхты. Некоторые хотели видеть здесь сведение личных счетов. Известно было, что Костка бывал у вельмож. Может быть, здесь сыграла роль чья-нибудь оскорбленная гордость, желание отомстить, честолюбивые замыслы?.. Костка мог быть подставным лицом какого-нибудь магната, добивавшегося разорения и гибели соперников, свержения вымирающей династии Вазов и короны, которую он завоюет при помощи крестьянства. Епископ Гембицкий обратил свое подозрение на последователя Франциска Ассизского, тынецкого аббата, который давно уже был у него на плохом счету. Известно было, что аббат в последнее время не только принимал у себя Костку, но и получил от него охранную грамоту, приобщенную к делу.
Епископ не мог понять, чего добивался аббат, вступая и союз с бунтовщиками-крестьянами, что он мог этим выиграть. Но факт был налицо: в то время как всех крестьянское восстание пугало, он его не боялся. Недаром же, не ради добродетелей аббата выдал ему Костка охранную грамоту! «Рука руку моет, — думал ксендз Гембицкий, — ворон ворону глаз не выклюет: наверное, аббат обещал Костке убежище, в случае надобности обещал помочь ему и деньгами… Кто знает, что замышлял этот аббат, расхаживая по своему саду?»
Костка должен был сказать правду, сознаться во всем! Решено было при допросе арестованных прибегнуть к пытке.
Костка смотрел из башенного окна шляхетской тюрьмы на Вислу, в сторону Тыньца. Было раннее утро, светало. Солнце всходило, победно заливая все небо золотым светом. На Висле зеленели и серебрились волны.
Куда ни глянь, — поля да луга, фруктовые сады, осыпанные белым цветом, а вокруг — леса. Вот зеленая гора святой Брониславы, вот две башни камельдульского монастыря, белые с черными крышами, словно склонились над Вислой. А там — широкие, зеленые дали городских пастбищ, на которые выгонялись стада лошадей и коров.