Проходя по горенкам, он пристально что-то искал взором и, не найдя, с деланным равнодушием молвил в сторону Падурова:
— Завладела Катерина прародительским престолом моим… Эх, вот сиденьице так сиденьице! Бывало, взойдешь по ступенькам… — и он осекся, вдруг подумав, что, быть может, у престола никаких и ступенек не полагается. Слыхал он не раз, что цари «восходят на престол», а дальше его представление о престоле тонуло в сумерках полного незнания. «Леший его ведает, этот самый престол, — может, к нему лестница приставляется». И, странно, не найдя в бердском «дворце» своем положенного царям трона, он почувствовал скорбное волнение, что чаще и чаще, с течением времени, стало посещать его. Точно и впрямь он когда-то владел несметным царским счастьем и всяческим добром, да впоследствии всего лишился. Видимо, исполнение роли, навязанной ему судьбою, не прошло для Емельяна Ивановича бесследно, как не проходит даром лицедейство и любому актеру, человеческим сознанием которого неприметно овладевает чужая, выдуманная роль.
Помимо того, приняв лик царский, Емельян Иванович на все, что окружало его, не мог не взирать очами своих «подданных», ищущих должного благолепия не только в делах царя, но и в самой обстановке житья-бытья его.
Они стояли в горнице, изукрашенной сусальным золотом. Чья-то услужливая рука зажгла в канделябрах свечи, тихие огоньки отразились в зеркалах, поползли колеблющимся отблеском по золоченым стенам.
— Глянется ли, ваше величество? — спросил Максим Шигаев, ожидая высокой похвалы Пугачева.
Тот, прищурив правый глаз, скользнул взглядом по праздничным лицам казаков и не спеша ответил:
— Хошь и не больно гарно, Максим Григорьич, великому государю в избушке жить, да не в избушке дело, а в вашем, моих верноподданных, усердии. И то сказать: я, господа казаки, в берлоге жить рад-радехонек, лишь бы сирому людству облегченье с того шло. — Помолчав, заметил еще: — Постарайтесь, детушки, чтобы штандарт на крыше был, да красное крыльцо украсьте. А на новоселье такой пир ахнем, чертям будет тошно!.. Казаки оживились, бодали друг друга локтями, широко улыбались.
— А не позвать ли нам, господа атаманы, на наш честной пир губернатора Рейнсдорпа? — вновь прищурив правый глаз, с серьезностью спросил Пугачев.
Казаки фыркнули в бороды. Зарубин-Чика, почесав за ухом, сказал:
— Навряд пойдет. Нешто он благородное обхожденье понимает? Вот разве что Хлопушу за ним пошлем? У Хлопуши с губернатором союз-дружба.
Взрыв дружного хохота покрыл эти слова Чики.
Приближенные Пугачева и те из казаков, что были потолковей да постарше, разместились в Бердах по избам. Рядовые пугачевцы принялись рыть себе землянки, устраивать теплые шалаши, приспосабливать под жилье амбары, сараи да бани, готовить на зиму кизяки, солому да хворост для сугрева.
Коренные жители нашествию пугачевцев попервости обрадовались: настанет время пьяное, богатое, гульливое. В особенности были рады девки с молодыми бабами: уж вот-то попируют…
Вскоре по всему Яику, по всем оренбургским просторам выпал первый снег.
Даша, приемная дочь Симонова, коменданта, сидела под оконцем в теплой своей горенке и, проворно работая иголкой, подрубала носовые платки.
Скука… То есть такая скука — плакать хочется. Хоть бы за Устей Кузнецовой спосылать! Даша отложила шитье, сняла наперсток, уставилась взором за окно. Снег валит. И ничего не видно там, за двором, все помутнело, скрылось в падучем снеге. По двору боров бродит, на него от скуки потявкивает старый барбос, две заседланные лошади хрупают у коновязи свежее сено, кучка молодых казаков забилась от снега под навес, что-то врут друг другу, скалят зубы. Стряпуха Маланья пронесла из погреба оловянную миску с квашеной капустой. Над забором пробелела усатая голова всадника в облепленной снегом, словно сахарной, шапке.
Даша ничего этого не замечает: она вся в неотвязных думах. И глаза ее полны слез… Больше месяца прошло, о Митеньке ни слуху ни духу. Да и старик Пустобаев, с которым она отправила Митеньке записку, тоже как сгинул. Что за напасть такая? Неужели этот проклятый Пугач ловит всех честных людей и держит под страхом расправы в своем таборе?
А отчаянная Устя настойчиво подбивает ехать к этому разбойнику: поедем да поедем! Ежели, говорит, твой Митрий еще не повешен, я, говорит, всенепременно вымолю его у государя. Безумная! Она все еще подлого супостата государем почитает.
Скрипнула дверь. Даша вздрогнула, оглянулась. На пороге улыбчивая девушка в короткой шубейке, в накинутой на голову шали козьего пуха.
— Устя! — и Даша бросилась на шею своей подруге.
От юной казачки пахло степными ветрами, первым свежим снегом.
— Вот что, девонька, — сказала Устя, встряхивая шаль и пристукивая подкованными чоботами, как копытцами. Она подошла к окну и села очи в очи с Дашей. — Надумала я в Илецкий городок к тетке пробраться. А оттудова, ежели все тихо-смирно будет, в царское становище метнусь: у меня от Ивана Александровича Творогова пропуск за печатью имеется.
— Ах, Устя! — всплеснула руками Даша. — Неужли ж ты к самому ироду-Пугачу?
— А что такое? — подбоченившись, ответила Устинья. — Я отчаянная, на то и казачка. Да и видеть мне его, царя-то, крайность пришла: Пустобаева старика жалко, ведь он мне двоюродный дед.
— Слыхала я от папеньки, что Пустобаев твой к Пугачу в лапы угодил.
— Об чем и речь. Вот и упаду в ноги надежи-государя да и завою, завою на голос. Разжалобится, отпустит старика, еще, может, гостинцев даст. Он хошь и царь, а слышно, до пригожих баб да девок падок. Эвот толкуют, Стешка Творогова отпустила мужа с царем-то, а сама день и ночь по батюшке-то воет: вот как он приголубил бабу да околдовал, даром что простая казачка. Едем, Даша. Вот установится дорожка, и дуй, не стой.
— Да что ты, что ты, Устя, опомнись!.. На этакую погибель зовешь меня!
— Ах, Дарья, Дарья! Своей погибели не бойся, чужую жизнь береги. Да и чего нам, девкам, подеется? Подумай-ка покрепче о судьбишке горемычного Митрия Павлыча своего. Ежели жив еще, царь вольным молодца сделает… уж мы умолим государя, укланяем!
— Ох, нет, Устя. Да разве папенька отпустит меня? Да и маменька еще не вернувшись из Казани. А без родительского благословения нешто можно в столь опасную экспедицию пускаться?
— Какие они тебе родители! Чужие они тебе. И у меня матушки нет, сиротинки мы с тобой, Даша. Да и то сказать: всякий человек сам о судьбе своей должен пекчись… Ты же Митю любишь.
Даша молча уткнулась разгоревшимся лицом в косынку и завсхлипывала.
Казачка нахмурила брови, сказала с надменностью:
— Из разного теста мы с тобой! Не хочешь — как хочешь. Только знай, девка: ежели я твоего Митрия Павлыча сама вызволю, мой он будет!
— Что ты, что ты! — вскричала Даша. — Да мы же с Митенькой тайно обручены, вот и кольцо у меня в шкатулочке, — она торопливо встала, звякнула ключом комода, вынула червонного золота кольцо, показала его Усте. — Никто об этом не знает, только я с Митенькой, да вот еще ты теперь, третья.
— А я и знать не хочу… Обручены вы, да не венчаны. Эка штука! Да я от него, может, тоже этакое же кольцо имею да супир вдобавок. Клятву тебе даю: не поедешь — мой будет, мой! А ты — рыбица вяленая, вот ты кто.
Лицо Даши исказилось от боли, она заглянула в темные, без проблеска, глаза Устиньи, сердце ее замерло.
— Ты жестокая, жестокая, — заговорила она порывисто. — Я Митеньку люблю, а ты врешь, все врешь на него! Ты нарочно это… Он меня любит, а тебя вовсе и не знает… Ну как, ну как я поеду? — заламывала Даша руки.
— Ладно, не езди, — отрубила казачка. — Пускай, пускай твой Митька, сержант у царя-батюшки, свадьбу с тобой заочно справит… на перекладинке!..
Даша вскрикнула:
— Ой, что ты, что ты!.. — и ничком упала на кровать.
Глава XIII
Зверь-тройка. «Затрясся, барин?!» Просьбица
Степь широкая, белая, неоглядная. Бугры, песчаные сопки, кой-где перелесок протемнеет, и снова она, белоснежная. Да вверху, над головою, холодное иссиня-бледное небо. Степь и небо.
По наезженной, утыканной блеклыми вешками дороге легкие санки скользят.
Безлюдно вокруг. Редко-редко казачий разъезд на горизонте промаячит да попадутся встречу оборванцы — нищеброды с кошелями, либо какой-нибудь скуластый беглый мужичок с пугливыми глазами снимет шапку, спросит: «А где, мол, к Ренбурху дорога пролегает?» — «А по какому же случаю тебе в Оренбург занадобилось, дядя?» — «Да так, — ответит он, ковыряя палкой снег, — слых у нас прошел, быдто… это самое… как его…» — и замнется, и глазами влипнет в землю.
Глухо в степи. Хоть бы ветер поднялся, хоть бы вьюга завыла свою песню… Нет, тишь и глушь в степи. Лишь с заячьими петлями, с волчьими следами убродные снега белеют, отливая синью, да из простора в простор легкие саночки скользят.