Два всадника скакали по темной дороге бок о бок, удаляясь от города, третий следовал поодаль на маленькой лошадке с заплетенной в сорок сороков косичек гривой. Кони резво перебирали мохнатыми ногами с широкими копытами, люди изредка перебрасывались фразами. Третий всадник подставлял разгоряченное лицо теплому ветру, порой с сожалением оглядывался назад: глаза влажнели, ресницы обиженно вздрагивали, и ветру сразу становилось понятно, что этот всадник – женщина, очень молодая.
– Что, Оприна, расстроилась, не довелось посмотреть праздник? – обернулся один в ярком синем шелковом плаще с вычурными серебряными застежками-фибулами.
Нежное личико наездницы, одетой по-мужски: в кожаные штаны и короткий плащ, залилось жарким румянцем, видимым даже в полутьме начинающейся июльской ночи. Она застенчиво улыбнулась и помотала головой, как лошадка: влево, вправо.
– Скоро приедем, – успокоил другой всадник, одетый бедно и просто, в длинную белую рубаху и темный суконный плащ. – Разведем свой костер, нарежем травы купальницы, заплетем венки. Лесная корова придет, вилы-русалки налетят. Надо бы Щила отпустить в город, хоть ночь урвет для забавы.
– Разгуляться Щил всегда успеет, – усмехнулся первый, – напрасно беспокоишься, Дир, мы его не застанем, улепетнул, поди, не дожидаясь.
– Нет, – нахмурился Вольх, которого нарядный всадник называл тайным именем Дир. – Он не оставит найденыша. Однако надобно поспешать, терпение – не высшая из добродетелей Щила. Как, Оприна, не устала?
Наездница фыркнула и внезапно пустила лошадку в галоп.
– Куда! Ты не знаешь дороги, – закричал первый, нарядный всадник, но той уж и след простыл. Он заговорил с нарочитой досадой, плохо скрывая нежность, преобразившую строгие черты: – Дитя бесшабашного племени! Надо ее догнать, еще заблудится!
– Не заблудится, – ответил Вольх, – теперь уж близко.
Он был слишком высок для приземистого рыжего конька и не рисковал пустить того во всю прыть.
– Я помню, как ты пел давешнюю кощуну о смерти Кащея старому Змею. Как раз в то лето, как я напророчил Змею смерть от коня. Пел, чтоб растолковать предсказание о смерти, упредить. Пел, чтоб облечь мои слова тяжелой плотью. Но слова утекли быстрой водой в песок, все решили: ты привез новую сказку. Все, кроме одного, как я думаю. Зачем ты пел смерть Кащея нынче? Кому пел?
– Князь Игорь велел, – Бул усмехнулся. – Песня хороша, вот и пришлась молодому князю по душе, не ищи умысла.
Бул хотел добавить что-то еще, но впереди показалась соловая лошадка со смеющейся всадницей. Лошадь смирно стояла у неприметной тропы, убегающей с широкой песчаной дороги в редкий лес и дальше, в обход зарослей ольхи, к поляне с родником и священным деревом.
У края поляны все трое спешились и повели коней под уздцы по самой кромке. Откуда-то, похоже, прямо из кустов вынырнул Щил, клюнул воздух, как зуек-куличок, бросился навстречу и остановился в двух шагах от прибывших.
– Здравствуй, Бул! – взволнованно забормотал бродячий жрец, торопливо оглядывая давно не виденного друга, и тот первый сделал шаг навстречу, протягивая руки. Увесистая слеза побежала по щеке толстяка и потерялась в бороде.
Молодая женщина, смуглая от природы, выглядела еще смуглее на фоне желтого лошадиного бока. Она с любопытством принялась разглядывать нового знакомца, назвавшего Соловья странным чужим именем – Бул, смотрела и не понимала, почему трое мужчин казались ей похожими между собой. Ладно бы еще двое ее спутников, оба высокие, стройные, невзирая на лета, оба со светлым, но твердым взором и широкими прямыми плечами. Хотя тот, кого называли Диром, бородат, и его длинные волосы пестрят седыми прядями, а черты лица суровы и резки, словно береговой гранит, не поросший мхом. Но третий, смешной толстяк на тонких ногах со взъерошенной бородой и круглым рыхлым носом, почему он кажется братом первым двум? Оприна знает наперед, что он не отправится на праздник в город, не захочет расстаться с прибывшими друзьями, что бы ни говорили о нем по дороге, как бы ни торопились отпустить на забавы. Они просидят за разговорами всю колдовскую ночь, а ее отправят смотреть счастливые сны: чтоб не подслушивала. А там, у города, на холмах горят костры, несутся огни по обрывистому берегу, вздымает на волнах пестрые и душистые венки седой Волхов, глубоко на дне гуляет Ящер, глядит сквозь толщу вод на тревожное ночное небо в красных пятнах пламени, дует и крутит облака, сдирая их с островерхих четырехугольных башен крепости. Волны будут гудеть, и облака носиться над рекой – всю ночь, потому что некому тронуть струны волшебных гуслей и успокоить их. Гусли с именем хозяина, вырезанным на сухом певучем дереве, надежно упакованы в переметную суму, она сама глядела, как увязывали; гусли пролежат всю ночь без дела, всю короткую купальскую ночь, и вилы-русалки не станут плясать и коситься на людей большими глазами, переменчивыми, как небо, как вода в реке. Семарглы не прилетят проститься перед тем, как уйти под землю до будущей весны. У мужчин, видать, важные дела, если они не пожалели кротких русалок, не дали им поиграть напоследок, вкусить-полюбить невечной, но крепкой и сладкой человеческой мужской плоти. И ее тело, ее полные груди и нежные стегна этой ночью, как и предыдущими ночами, не придавит к земле горячая тяжесть мужчины, не утишится шум молодой крови, не насытится желание.
Кроткие вилы качаются на завитых лентами березовых ветках, связанных кольцами к празднику. Завидев, что люди, которых они считали своими – вилы не уточняли, своими хозяевами или своими прислужниками, – устраиваются под высокой ольхой, русалки перебираются поближе, играют поясками, развешенными на ветвях ольхи, навостряют ушки. Неожиданный порыв ветра шлепает волной в крутой берег там внизу, за избушкой. Сгущается воздух, но вместо семарглов, которых ожидали увидеть вилы и уже изготовились дразнить крылатых псов, уже припрятали лакомые кусочки в широкие рукава, от реки к ним скользят две легкие фигуры. Они похожи на русалок, но увенчаны венками из красно-зеленых резных нездешних листьев с гроздьями темных ягод, пахнущих дорогим пряным вином. И одеты куда как странно: рубахи на них не прямые, а заложены складками от ворота, рукавов вовсе нет, на левом плече застежка, правое – голое. Но пояска поверх непривычной одежды не повязано, как и у всякой русалки. Усталые гостьи собрались было отдохнуть среди ветвей просторной ольхи, но кроткие вилы, расширив большие глаза до недоступного людям предела, мгновенно преображаются. Шипят, плюются и точат выпущенные коготки о кору. Их искаженным гневом лицам может позавидовать грозная Карна, та, что летит в бою перед витязями, указывая, куда разить врага. Еще мгновение, и вилы всей стаей бросаются вперед – защищать свою территорию, свое дерево и своих людей. На самих людей надежды мало, люди слабы: могут пожалеть и приютить кого угодно, всякую дрянь подобрать могут, к столу усадить, одно слово – люди! Ольха дрожит-трепещет листьями, поясками и убрусами, визг, щелканье осыпают поляну, словно орехи катятся к избушке. Кони испуганно ржут, выворачивая бархатные уши, истошно вопит разбуженная коза.
– Вот это ты называешь покоем, – заворчал Щил-Гудила. Он остался справлять купальскую ночь с друзьями по своей охоте, но не мог не ворчать и не сетовать: сколько медовых чаш, сколько лукавых уст, сколько грудей, белых и крепких, как яблоки, пронесет Купала мимо него. – Не перебудили бы Оприну с найденышем, дело какое.
– Опять Камены из Византии забрели. Увязались за кораблем какого-нибудь цареградского гостя и вышли познакомиться с русалками. Да только знай наших – чужого им не надо, но и своего не уступят, хоть дерева – своего дома, хоть обычая, ярость у вил не чета греческой, – пояснил Дир-Вольх.
– А какой он, Царьград? – спросил Щил, пьяненько щурясь на друзей. И продолжил, не дожидаясь ответа: – Вишь, как получается, мы с Диром семьей не повязаны, а сидим на месте, ну побродим по весям, все одно, понимаешь, далеко от города не убредем. А Бул – примерный муж, семья велика, дом обустроен, а все ездит и ездит. Добро бы недалече, а то по разным странам. В Царьграде, вон, чуть не год сидел. Сказывали, тамошний император просил Була остаться – всех своей игрой и песнями очаровал, одно слово, Соловей. Что не остался? Тамошние девки, поди, отзывчивые ко всякой науке, и к любовной тоже. Правду говорят – там с какой хочешь любись, хоть с холопкой, хоть с боярыней? И не в нарочные праздники при храме или в другом приличном месте, а каждый день где пожелаешь, хоть у себя в дому?
Бул рассмеялся, даже в ладоши хлопнул:
– Щил все тот же. Никогда ему не жениться, не отыскать, кому верность хранить. Свободолюбив, прихотлив, как заяц. Не то что я, ровно струганный. Как мне было оставаться в Царьграде, когда семья опять увеличилась: пятый сын родился без меня в дому. Семью со мною не пускают ездить, слыхали, поди. Знают, чем певца привязать. Птица, и та к гнезду возвращается. Да я бы сам их таскать с места на место не стал, только с Оприной не разлучаюсь, скучаю сильно один-то. Пусть хоть маленькая часть семьи рядом. И то, какая она нынче маленькая: выросла, на коне ездит, что мальчишка, а еще прошлым летом к лошади подойти робела. Одно слово – Оприна, особенная! Потому, Щил, я на византийских дев не слишком заглядывался: что мне до чужих, когда свои жены есть. Оприна со мной пару лет поездит и тоже дома сядет рожать. Помнишь мою вторую, синеглазую Малину, какая шустрая да тонкая была? После четвертых родов не узнать, сидит на лавке квашня квашней. Так что ж, ее теперь меньше любить, что ли? Оприна другого племени, черноглазая, чернокосая, авось, не изменится так быстро, как белотелые северянки, а может, я умру раньше, чем она постареет. Скажи, Вольх, – обратился он к Диру именем для чужих, – как назвал найденыша?