этого разговор как-то застопорился. А потом, когда мама начала жаловаться, как ей стало тяжело находить достойную прислугу, я стал называть имена мужчин из Камбермир-холла, которые погибли в битве при Сомме. Мы ведь все в одном батальоне.
– Эдвард. Ты уже не мальчик, чтобы озорничать.
– Но ведь за это ты меня и любишь. Мне даже удалось затеять разговор о Робби, – добавил он.
– Не может быть.
– Я пел ему такие дифирамбы – и все их слушали. Возможно, я упомянул, что вы двое посетили кондитерскую, когда он в последний раз был в Лондоне. Нет, не возражай. Маме нужно знать, что ей не удалось вас разъединить.
– С твоей стороны жестоко так ее дразнить.
– В сравнении с тем, что она сделала с тобой? С Принглами? Я думаю – нет.
Принесли шампанское, он наполнил до краев два бокала, приложился к своему и выпил его до дна.
– Давай больше не будем говорить о маме, иначе у меня аппетит пропадет. А что Робби? Каким ты его нашла?
– Думаю, он на своем месте, – ответила она. – Только усталый и подавленный. Я убедила его рассказать мне о работе в полевом лазарете.
– Да, ты уже говорила. Не самый приятный предмет обсуждений для кондитерской.
– Я слушала его с интересом, хотя подробности были ужасные. Гораздо хуже того, что пишут в газетах.
– Так вы только об этом и говорили? О его работе?
– Нет. Я знаю, ты не хочешь говорить о маме, но…
– Давай-давай.
– Так вот, когда мы сидели в кондитерской, Робби упомянул Квентина Брук-Стейплтона.
– Откуда он знает этого бездельника? В Оксфорде с нами он не учился.
– Не учился. По какой-то причине Роберт решил, будто между мной и Квентином есть некое взаимопонимание. Возможно даже, это взаимопонимание дошло до обручения. Я хотела у него спросить, с чего он это взял, но мы перешли к другой теме. А потом, уже на вокзале, я поняла, кто мог ему это сказать.
– Мама.
– Да. Он признался. Она ему сказала. И я знаю, как она могла это сказать. Таким своим ужасным голосом, от которого тебе кажется, что роста в тебе не больше дюйма.
– Я его нередко слышал. И Робби тоже.
– Но разговаривали они только раз, так что…
– С ним все всегда так разговаривали. Не могу себе представить, как он чувствовал себя при этом, будучи мальчишкой в школе, но в Оксфорде ему доставалось. В основном розыгрыши. К нам в комнаты принесли корзинки с грязным бельем и приложили записку, в которой просили его отправить белье своей матери. Она ведь была прачкой. Или забирали книги с его стола в библиотеке, пока он ходил перекусывать, и оставляли их в ломбарде в Иерихоне.
– И что он делал в ответ?
– Ничего. Он на такие штуки никогда не реагировал. Только моргал.
– И это так никогда и не кончалось?
– Понемногу сошло на нет. Что за веселье, если предмет твоих насмешек и бровью не ведет.
– А теперь? Когда он работал в Лондоне, тоже было плохо?
– Коллеги уважали его, так что я не думаю, что на работе над ним подшучивали. Но я думаю, он не выносил благодетелей. Ну, ты понимаешь, о ком я – о филантропах, политиках, скучающих великосветских дамах, развлекающихся благотворительностью. Его больнице вечно не хватало денег, а потому там постоянно устраивали всякие благотворительные обеды, чаи и тому подобное. Ему ненавистно было присутствие на этих обедах, но если они означали дополнительные деньги для больницы…
Эдвард допил остатки шампанского.
– И вот он приходил туда, и его демонстрировали как живое доказательство того, что великий немытый народ может иногда вытаскивать себя из сточной канавы. «Дорогой мистер Фрейзер, будьте так добры, расскажите нам о вашей жизни в трущобах. Вероятно, это было абсолютно ужасающе».
– В трущобах? Я думала, он родом из деревни близ Глазго. Охинлох.
– Они переехали, когда ему было лет семь, после смерти его сестры. Мне кажется, он с матерью переехал к ее родителям. Но до этого они жили в самом жутком, самом грязном, самом опасном районе трущоб в Глазго, а это говорит о многом. Возьми худшее описание нищеты, какое ты читала у Диккенса, умножь на сто – и ты получишь район Горбалс. Он оттуда.
– Он никогда не упоминал…
– Он это не скрывает и никогда не скрывал. Ты спроси у него, он расскажет.
– Он наверняка знает, что мне все равно, откуда он. Что для меня это не имеет никакого значения.
– Но для него это имеет значение. Да и как может не иметь? Как бы высоко он ни поднялся в обществе, чего бы ни достиг в области хирургии, всегда найдется кто-нибудь вроде мамы, которой необходимо поставить его на место. Или относиться к нему как к интермедии в заезжем цирке.
– Даже теперь?
– Даже теперь. Ты никогда не задумывалась, почему он столько работает? Потому что для него это способ бегства. Можно даже назвать это его спасением. Любое ощущение собственного достоинства он черпает в своей работе.
– Он достойный человек. Достаточно раз встретиться с ним, чтобы узнать, какой он.
– В этом-то все и дело, Лилли. Он человек. Не святой и не герой. Обычный человек, необыкновенно талантливый в своей профессии и чрезвычайно незащищенный в том, что касается его происхождения. Никогда не забывай этого.
– Я в следующем письме непременно напишу ему. Скажу, как я горжусь дружбой с ним, скажу, какой он талантливый доктор…
– Бога ради, нет. Ты этим сделаешь только хуже. Лучше сделать вид, что ничего не случилось. Ему будет как соль на раны, если ты напишешь такое.
– Наверное, ты прав…
– Я прав. Напиши ему лучше о своей работе билетчицей. Я знаю, потому что я нахожу твои истории необыкновенно занятными.
– Я рада.
– Мне бы хотелось, чтобы ты мне позволила помочь тебе. Тебе не обязательно работать. Или жить в съемной комнате. Ты можешь поселиться в моем доме в Челси. Вместе с мисс Браун, если думаешь, что будешь скучать без нее. И мне не составит труда открыть счет на твое имя в моем банке.
– Спасибо, но не надо. Мне хорошо в съемной комнате, и меня устраивает моя работа.
– Как она может тебя устраивать? День за днем пробивать билеты под дождем?
– Она меня устраивает, потому что я делаю кое-что полезное. Я на днях видела плакат: «Исполняйте здесь мужскую работу, чтобы они могли сражаться». В этом все дело.
– Скорее уж «исполняйте здесь мужскую работу, чтобы они могли стать пушечным мясом».
– Ах, Эдвард, я совсем не это имела в виду.
– Я