– Братцы, простите меня... – сказал Прохор Петрович, борода его затряслась, по желтым щекам – градом слезы.
Эти слова родились не в уме, а в сердце бывшего Прохора; они шли от самого сердца, они как бы светились голубоватыми вспышками. «Братцы, простите меня...»
– «Милый Прохор!» – нежным голосом, как шепот степных ковылей, сказала Нина. Припав к ее плечу, Прохор тихо завсхлипывал. Он уже успел позабыть только что пережитое: пред ним лишь Нина, лишь распятая жизнь его, пред ним последние, самые страшные, самые тихие грани безумия. – «Милый Прохор, начинай жизнь по-новому».
– Нина! Мне нет новых путей... Лишь бы найти хоть поганенький выход. Эх, жизнь!.. Нина! Я все отдаю тебе... Все, все, все. Ничего мне не нужно, ни славы, ни богатства. Ой, дайте мне воздуху!.. Трудно дышать... Окно! Окно! Воздуху!.. – Прохор облизнулся и сплюнул. И все облизнулись, все сплюнули.
– «Иди за мной», – сказала Нина и чрез окно, как легкое видение, выпорхнула на улицу, подобно крылатой птице. Как неуклюжий медведь, вылез за нею и Прохор.
– Нина, родная, душа моя! Зачем ты сделала меня безумным?
– «Ты с башни передашь мне все, милый мой Прохор».
И вот идут торопливо, взявшись за руки. В душе Прохора боролись глубокие противоречия, но он теперь не замечал их глубины, и мысль скользила по ним, как по плоскому зеркалу. Он шел бездумно, подобно лунатику.
В небе месяц, в мире ветер. От месяца светло и жарко, от ветра веют полы халата, и одежды Нины вздуваются, как парус.
– Нина...
– «Не надо Нины... Не зови, не ищи... Я верная твоя Анфиса».
И видит Прохор – рука в руку идут они с Анфисой. Он видит прекрасную ее голову с тяжелыми косами льняных волос. Голова голубеет, брови чернеют, из виска на рубашку – кровь.
Было без двадцати минут три. А они уж на самой вершине башни. Умирала ночь. За горизонтами готовилось утро. Прохор дрожал холодной дрожью. Холод кругом и сияние жаркого месяца. В душе пожар, в душе горит тайга и не сгорает.
Под Прохором, стоявшим на башне, лежал весь мир и протекала угрюмая Жизнь-река. Над Угрюм-рекой, как белые бороды, трепетали туманы. Прохор глянул вниз, и голова его закружилась.
По берегам реки – люди. Они махали фонарями, невнятно переговаривались между собою.
Слышит глазом, видит ухом – мелькают во тьме фонари, люди кого-то ищут.
– «Бросайся со мной вниз, к людям, – шепчет сладко Анфиса, и меж обольстительных губ сверкают в улыбке белые зубы. – Бросайся... Ну!»
– Зачем, зачем?.. – стонет безумный Прохор.
...– Зачем все это, зачем?.. – в отчаянье говорит и Нина, поспешая по следу мужа.
И голос отца Александра:
– Кто в тяжком горе может утешить, кто может ответить на вопрос: зачем, зачем? Даже у тех нет ответа, кто горячо любил. – Отец Александр взмахнул фонариком и надбавил шагу. – А вы, простите меня, дщерь моя, не чувствовали к супругу своему любви духовной...
– Неправда! – болезненно, в смертельной тоске выкрикивает Нина. Гнет страданий плющит ее в лепешку. Она хочет сказать отцу Александру многое, многое, что в ее сердце, но не может.
Она едва довела ночное заседание и, вся разбитая, полчаса тому назад вошла в свою спальню. И там, при лампадах, вдруг осенила ее неизъяснимая нежность к несчастному Прохору. Ей вдруг стало страшно жаль его, так жаль, как никогда, никогда она не жалела!
И эта высокая любовь, и скорбь, и жалость повергли ее в прах перед иконой. Не имея сил облегчить свою боль слезами, она припадала лбом к полу, крестилась, громко читала молитвы. Но они лишь шумели словами, как подсохшими листьями, они не трогали чувств, они были бесплодны.
И вот стук в дверь... Сразу выросший страх подхватил ее с земли, как пушинку, и, вся обомлев, она в беспамятстве кидается навстречу резкому стуку доктора.
– Скорей, скорей, Нина Яковлевна! Дело швах... Прохор Петрович скрылся.
Окно в кабинете настежь, лакеи спят. Свалил сон и внезапно захворавшего старого Тихона.
– Люди!
И быстро во все стороны, кто куда, с фонарями: в проулки, к тайге, по дорогам и к башне.
– Туфля! – радостно вскрикнул Илья Петрович Сохатых. В такие минуты смятения он забыл про свои неудачи с крестинами сына, в такие минуты он всем и все простил. – Золотая туфля Прохора Петровича! – нагнулся, подобрал туфлю и, поблескивая фонариком, услужливо показал ее Нине.
– Надо предполагать, что болящий на башне, – умозаключил отец Александр. – Поспешим.
– Господи! Значит, он босой... В одном халате... – леденея от осеннего холода и душевной оголенности, теряла слова Нина.
– Прохор! Прохор!! – вопрошала она сумрак отчаянным голосом.
Шли поспешно, вздыхали, громко покашливали, чтоб сбить тугое молчанье природы.
Их неожиданно нагнал мистер Кук. Он трезв и встревожен. С ним, видимо, случилось несчастье. В его руке фонарь, в карманах два револьвера, патентованные пилюли против икоты и срочная телеграмма. Тусклый свет фонаря и голубоватые волны луны освещают его растерянное лицо. В прищуренных глазах отблеск душевной муки, в крепко сжатых прямых губах – решимость.
– Миссис Нина! О, какой самый огромный ваше несчасть... Вам очшень трудно путешествовать в такой потьме. Разрешайте, – нервно, приподнято сказал мистер Кук и взял Нину под руку.
– Спасибо, друг мой, – благодарно и грустно ответила Нина, ускоряя свой шаг. – Эта ночь для меня прямо ужасна. Все думаю: «Это сон, это сон», – и никак проснуться не могу.
– Миссис Нина! Я с этой момент больше не американски подданный, я ваш подданный до самая смерть.
– Благодарю вас, милый Кук... Спасибо, спасибо.
– Я самый близкий дня должен ехать в Нью-Йорк. Я только что получил эстафет, мой мамашенька очшень больной. – Мистер Кук передохнул, густые рыжие брови его взлетели на лоб, он выпучил в голубоватую тьму глаза и, ничего не видя перед собой, захлебнулся словами: – Миссис Нина! Я накопил здесь двадцать тысяч рублей. Половину всего я завтра же, завтра же передаю в ваше распоряжень для бедная народа. О да, о да!.. Решенье мое непоколебим... – Порывисто задышав, он повернул лицо к Нине: – Миссис Нина! Я вас незабвенно люблю... Как чистейшую, очшень лючшую женщин, как... как... как...
Нина необычайно удивилась. «До чего легко он... Половину всего, что накопил таким большим трудом». И больно упрекнула себя.
– Дорогой, хороший Кук! Я вас тоже люблю, давно люблю искренне. И спасибо вам за щедрое пожертвование ^ваше. Спасибо, милый мистер Кук! Вот только бы Бог помог найти поскорее моего несчастного Прохора. О, Боже мой!.. Я схожу с ума...
У мистера Кука задрожал подбородок. Он осторожно высвободил руку и вытер платком мокрые от слез глаза.
– Миссис Нина, – сказал он сорвавшимся голосом и почему-то покачал фонарем. – Надо надеяться, что мистер Громофф вполне благополученный... И надо надеяться, мы никогда, миссис Нина, больше не встретимся с вами. О, это совсем ужасно! – Уронив фонарь, мистер Кук приостановился и закрыл лицо холодными ладонями.
Нина Яковлевна растрогалась. Ее согревало живое участие к ней мистера Кука.
– Не печальтесь! Пойдемте скорей: мы отстали, – надсадно вздохнув, сказала она.
Три фонарика щурились впереди. Со стороны поселка вдруг послышался дружный, затушеванный расстоянием лай собак.
– Опять туфля! Вторая! – еще радостней выкрикнул Илья Сохатых, словно он сорвал с пана Парчевского крупненький карточный куш.
Башня перла к небу. Из каморки пушкаря с деревянной ногой долетал сонный, трескучий храп. Медная пушка, тускло светясь под месяцем, скалила в небо черный, глупо улыбчивый зев.
В башне темно. На самой верхней, открытой площадке башни – Прохор Петрович.
– Зачем мне бросаться? – шепчет Прохор самому себе. – Я жить хочу! Разве ты не видишь, что создано моим гением?.. – И снова повел он по пространству рукой.
Перед ним тек горизонт. И там, где-то в сферах, вставали, закатывались, уходили в ничто дни и дела Прохора.
– Надо жить так, чтоб горизонт твоих дел становился все светлее, все выше. Но жизнь твоя кончена, – шептал сам себе Прохор, а может, – Анфиса.
Призрак черкеса грозно, пронзительно глядел в глаза Прохора Громова. Призрак мрачно молчал, лишь кинжал чуть-чуть шевелился в руке его. Прохору скоробило спину морозом. Холодный пот облил все тело, и на впалых висках поднялись седые вихры.
...И вдруг там, у подножия башни, где фонари, узывчивый, такой родной голос:
– Прохор!
– Иду! – облегченное и радостное донеслось к Нине с неохватной высоты башни.
Час свершен, трепет и ужас исчезли, жизнь человека пресеклась.
Было без пяти минут три. За горизонтом зацветало утро. Выл осиротевший волк. Верочка улыбалась во сне.
По Угрюм-реке шел тонкий стеклянный ледок.
Угрюм-река – жизнь, сделав крутой поворот от скалы с пошатнувшейся башней, текла к океану времен, в беспредельность.
Люча – русский.