— Ох, робя, дюжай! — завороженно глядя на танки, опять, не то других подбадривая, не то себя, простонал глухо Лосев. Уцепился рукой за щит, с надеждой оглянулся на взводного.
— Слушай меня! — сухо потребовал Матушкин. — Бить мне только под башни! Точно бить! В боезаряд, в двигатель, в баки с бензином. Только в корпус, под башни! И не спешить. Не спеши-и-ить! — прорычал он. — И без команды… Убью! Без команды моей не стрелять! Подпускать! К самому краю погоста мне подпускать! Понят дело? Вот так!
Все-таки немцы, видно, не знали о кладбище, возможно, оно не было обозначено на их картах или, скорее всего, они еще не сориентировались, «потеряли» его в бесконечных снежных завалах. Три дозорных легких танка из тех, что остались после встречи со взводом Зарькова, в разных концах с ходу врезались в первые ряды могил.
— Не стреля-а-ать! — кричал лейтенант, а беспокойно заметавшемуся возле Семена Изюмову показал молча кулак.
Ближайшая танкетка, пятнистая, плосконькая, с задранным носом, уродливая, словно жаба, выбралась из плена могил и сугробов сразу и, паля куда попало из обоих своих пулеметов, таща пенноснежный шлейф за собой, покатилась теперь вдоль погоста не только и не столько потому, что не могла взять правей, а чтобы, наверное, обозначить для остальных его край. Ее бы следовало остановить, и это можно было бы сделать первым же выстрелом — кладбище в этом месте было шириной метров двести, не больше, да и танкетка, увязая в снегу, шла медленно. Но первые внезапные залпы Матушкин берег для тяжелых танков, ползших тоже в сплошном снежном тумане чуть поодаль и позади этой высвободившейся легкой машины.
Два других легких танка в самом начале кладбища засели прочно между гранитными плитами и бились, жужжали, как мухи в паутине, целиком поглощенные своим собственным спасением.
С лицом злобным, перекошенным, все также угрюмо грозя кулаком, Матушкин сдерживал солдат. Подкатывал первый, ревущий и громыхающий вал стальных тяжелых машин. Их было, казалось Матушкину, не менее десяти. Подсчитать их точно в той снежной метели, в том почти гипнотическом окостенении, которое на время невольно сковало всех, было невозможно, не было времени, да и нужно ли было считать, все равно все были твои, никто их за тебя не возьмет. Похоже, дозорники уже успели предупредить по рации тяжелые танки, хотя последние и сами могли заметить, как бьются на месте их меньшие собратья, и решить, что те нарвались на минные поля; тем более могли так решить, что дальше, за взводом, за кладбищем, которых они покуда не видели, на чистом, открытом поле ни с того ни с сего почему-то догорали три танка, с утра спешившие им на помощь.
Матушкин выжидал: вот-вот и тяжелые врежутся в первые ряды могил или начнут отворачивать, резко сбавляя ход, подставляя бока и хвосты.
Ждали команд взводного и Нургалиев, и Изюмов, ждали их, замерев, и расчеты. Ощущение времени, места, самих себя совершенно пропало, даже пропали скрежет и грохот танков и остались только гул сердца, отдававшийся громом в ушах и висках, и бесконтрольное напряжение, и с трудом преодолеваемое стремление спрятаться, втиснуться в землю, в снег или очертя голову, обеспамятев, чтобы не чувствовать страха, пока не расстреляли тебя, самому стрелять, стрелять и стрелять.
— Первое! — наконец крикнул Матушкин. — По головному! Второе — по левому! Бронебойными! В корпус! Под башни! — И, вскинув правую руку, застыл. Вот-вот начнут разворачиваться. Танкетка, указывая им путь, спешила наперерез. Покачивая громадными стылыми телами, пятнистыми и грязными от пестрого набора камуфляжной краски, головные, грозно рыкнув, плюнув из выхлопных труб сизой гарью и искрами, притормозив, стали круто забирать влево. Тут-то Матушкин и рявкнул:- Огонь!
Что было дальше, и походило и не походило на нынешний утренний бой: танки за спинами передних, уже подбитых, горевших и взрывавшихся, не видя ничего перед собой, разворачивались и тут же, вспоротые с подреберья или с хвостов, загорались. Трещали. Грохая, рвались. В огне, чаду и дыму.
Первой ответила самоходка. Приотстав, спрятавшись за бугорком, она била прицельно. Склеп с фальшпушкой так и разнесло восьмидесятивосьми- или стопятимиллиметровой фугаской. Взмыли осколки, тучей взметнулся снег. Еще раз, еще… Приотстав, прикрывая отходившие в сторону брода уцелевшие танки, рявкнула еще одна самоходка. Еще две ложные огневые — трофейную гаубичку и под ствол подделанную колонну — мрамор и гранит соседних могил подняло с землей. Рухнул и едва державшийся после вчерашнего обстрела продырявленный фасад часовенки. И в это время Матушкину показалось, будто со стороны хутора громыхнуло опять, наверное, по тем, что свернули туда. Матушкин не мог оторвать бинокля от самоходок, вот-вот готовых ударить и по расчетам, если они нащупают их, и на мгновение не решался повернуть оглушенной, гудевшей от грохота головы в сторону уползавших от кладбища опять к хутору или напрямик к броду нескольких уцелевших машин, но всем своим существом чуял, что это снова ударила одна из пушек Зарькова. И даже в эту минуту величайшего напряжения, невероятнейшей сосредоточенности, а может быть, как раз из-за них Матушкина как-то вдруг, без всякого к этому усилия осенила короткая острая мысль, которая в другое время, при других обстоятельствах, возможно бы, ему и не пришла. Мысль была сложной, но предстала вдруг в неожиданной простоте, будто кем-то специально для него отчетливо выявленная. Поначалу памятное утверждение Голоколосского о бессмыслии в жизни, в человечьих делах точных расчетов, планов, систем как будто бы полностью подтверждалось: немецкие танки неожиданно ударили с тыла; из-за этого те, что пошли из «котла», ударили сперва по Зарькову, а не по нему, как ожидал он, Матушкин, и взводу Зарькова оказалось трудней, чем его. Словом, все, казалось, пошло кувырком, не так, как он рассчитывал. И сердце приморца обливалось кровью, начинали вскипать гнев и месть, особенно из-за Зарькова, из-за того, что так и не было до сих пор известно, что же с ним — живой он или уже нет. И вот, оказывается, все в конце концов повернулось опять по его, что-то самое важное и существенное было задумано им все-таки правильно. И Матушкина в этот смертельный миг, целиком занятого как будто другим, тут-то как раз и осенило. «Да, да, — мелькнуло в мозгу, — в этом, наверное, и заключается истина, что не все наши планы, расчеты всегда и во всем обязательно точно и полностью воплощаются. Но и без них — без планов, расчетов, систем — тоже никак нельзя: мы превратились бы в совершенно беспомощных и слепых. Всего человек не может, конечно, предусмотреть, но стремиться к этому должен». И, подсознательно ощущая радость от своей, как снова казалось ему, правоты и неправоты наводчика второго расчета, как он его понял во вчерашнем споре с Изюмовым и Семеном, Матушкин еще упрямее ухватился за уцелевшую часть, за удачную концовку своего изуродованного фашистами плана. Все-таки своим упорством и капелькой, пусть только капелькой давешней своей прозорливости он сейчас скреплял, сводил к одной точке начавшие было расползаться, уходить из-под контроля вихри стихий.
Ждать, молчать, не высовываться из огневых. Не дать обнаружить себя самоходкам. Один только нетерпеливый выстрел — и они, замеревшие, настороженные, чутко следящие за погостом, тотчас же обнаружат и накроют метким огнем его взвод. Фальшпушки их уже не обманут — их уже нет.
И тут снова ударил Зарьков, точнее, какая-то одна, вновь ожившая пушка зарьковского взвода.
— Второй бьет! Робя! Ура-а-а! — громко зашептал Лосев, едва не срываясь на вопль.
Ухнули уже первые орудия и у реки — батареи соседей; гремело и за рекой (может, немцы и там уже спешили извне на помощь «котлу»). Гремело, казалось, кругом. И в этом общем хоре Ваня, до этого командовавший как в чаду, а теперь трясшийся мелко, вдруг ошалел. Не чуя больше риска, губя, может быть, дело, солдат, самого себя, он, как и вчера на холме, с которого так ясно видел на розовом от зари снегу драпавших немцев, снова был готов потерять голову и закричать: «Огонь!» В какой-то момент и сам Матушкин тоже чуть не поддался охватывавшему всех стремлению попытаться достать снарядами уходившие остатки разгромленной ими и взводом Зарькова колонны. Но где-то глубоко-глубоко в разрывавшемся этим неумным порывом сердце охотника стержнем стояла, гвоздила его давняя, привычная, цепкая, сильнее нервов его, выше азарта, злая, упорная мысль: «Ждать. Не обнаружить себя. Не обнаружить!»
— Жда-а-ать! — сдерживая и солдат, и себя, почти зловеще прохрипел обоим расчетам Матушкин. — Ждать! — И, должно быть, боясь окончательно отстать от танков, на всякий случай сыпанув еще парою залпов фугасных в сторону уже уничтоженных ими ложных «опэ», немецкие самоходки стали осторожно выползать из-за бугра. — Первое — по правому! Второе — по левому! — словно боясь, что его услышат и там, в чревах вражьих машин, негромко отдал приказание Матушкин.