— Все? — небрежно спросил он у выжидательно стоявшего филера.
Кукурин неловко замялся.
— Издержался, ваше благородие, смею просить об одолжении.
Начальник отделения поморщился, затушил папироску, протянул Кукурину чистый лист.
— Пиши расписку.
— На сколько прикажете? — оживился филер и почти вдвое согнулся.
— На пятнадцать рублей.
— Маловато, ваше благородие.
— Тут тебе не купецкая лавка, — строго прикрикнул начальник.
— Особа-то важная. Трудненько было.
— В этом служба твоя. — Начальник отделения откашлялся, ухмыльнулся. — Казенные деньги беречь надо…
— Экономим-с, ваше благородие, экономим-с…
Кукурин присел на краешек стула, взял ручку. Он не спеша крупными буквами написал: «Получено пятнадцать целковых». И жирно вывел фамилию, скосил глаза на портрет царя, сложил на груди руки.
— Иди, голубчик, иди. Все мы верой и правдой государю служим.
Кукурин низко поклонился и мелкими шажками вышел из кабинета.
Егор Васильевич — человек осторожный. Осторожность давно стала его второй натурой. И, хотя Касатка была вся на виду, не вызывала подозрений, все равно не сразу открылся: «Надо порасспросить сначала».
Когда Анюта переступила порог, навстречу ей поспешила прислуга Егора Васильевича.
— Ну вот и дождались, — сказал Барамзин, как бы представляя Касатку. Он поставил коробку с баульчиком на диванчик у двери и снова всмотрелся в гостью.
— Анна, — представилась она.
— По батюшке-то как? — поинтересовался Егор Васильевич.
— Анна Алексеевна Мишенева.
Темные, вьющиеся волосы, выбившиеся из-под шляпки, были схвачены в пучок, скрепленный лентой. Они красиво обрамляли кругловатое лицо Мишеневой. Продолговатый нос, резко очерченные тонкие губы. Широко расставленные светло-карие лучистые глаза, лилового цвета кофта с глухим стоячим воротничком. Темная свободная юбка. Во всем Егор Васильевич улавливал что-то решительное и волевое.
— Я — Егор Васильевич, — наконец сказал Барамзин и спросил: — Герасим Михайлович мужем доводится?
— Да, — радостно отозвалась Анюта. — Вы знаете его?
Егор Васильевич согласно кивнул. Слышал от товарищей по подполью самое доброе о Мишеневе.
— Он в Женеве, — поторопилась сообщить Анюта.
Егор Васильевич пожурил молодую мамашу за излишнюю доверчивость и спросил:
— Хвостик за собой не привели, Анна Алексеевна?
— Нет, а впрочем, не знаю, — растерянно ответила Анюта.
— Его легко подцепить.
Барамзин прошел в гостиную, приподнял занавеску, оглядел улицу.
Когда женщины выкупали и накормили ребенка, Егор Васильевич попросил прислугу накрыть стол, а ей, Анюте, сказал:
— Поживете у нас… Я тем временем займусь аптекарскими товарами и лекарством. — И хитровато подмигнул, рассмеялся и окончательно расположил к себе Мишеневу. Она ответила сдержанной и спокойной улыбкой.
А за обеденным столом, Мишенева поделилась:
— Я еще занимаюсь фельдшерской практикой. Задание получила по назначению…
Она не умолчала, почему ушла из гимназии и поступила в Саратовскую фельдшерскую школу.
— Значит, Чернышевский виноват? — Барамзин опять рассмеялся. — Удивительная сила таланта! Писарев, Добролюбов — тоже властители наших дум. Читали?
Признаться, что только слышала об авторах, она постеснялась. Барамзин уловил ее смущение:
— У меня есть, почитаете. Я познакомился с их сочинениями в ссылке. Книги давал Владимир Ильич.
— Сильный и сердечный человек! — сказала Мишенева.
— Встречались?
— Нет. Наши товарищи рассказывали.
— Я знал Ильича по сибирской ссылке.
Егора Васильевича охватили воспоминания и унесли далеко, далеко в Тесинское.
…С Фридрихом Ленгником на рассвете ушли они поохотиться, а когда возвратились, нашли на столе записку: «Приехали Ульяновы и остановились у Шаповалова». Егору Васильевичу хотелось встретиться с Владимиром Ильичей, и он пригласил шушенских гостей к себе. Жил Барамзин у одинокой старушки Анны Марьяновны. Комната его была удобна для разговора.
Егор Васильевич любил серьезно побеседовать и даже поспорить, а Ульянов, он знал, отличался в шушенской колонии ссыльных крепкими знаниями. Недаром товарищи по Петербургу дали ему кличку «Старик». В ту памятную встречу Ульянов беспощадно атаковал его народнические взгляды. Барамзин, как мог, цеплялся за теорию, которая еще жила в нем. Он тоже нападал, говорил, что марксизм не разработал ясно вопрос об искусстве и литературе, как это успело сделать народничество.
«Старик» парировал. Он утверждал: вряд ли следует ожидать, что угнетенный рабочий, уставший до отупения на заводе, сможет без помощи поддерживающей его в революционной борьбе интеллигенции создать свое искусство и литературу.
— Искусство — не цель, а средство в этой борьбе, — доказывал Ульянов. — Придет время, а оно непременно придет, и народится новое искусство, новая литература, проповедующая марксизм.
Спорить было интересно. Ульянов разрушал его доводы, утверждал свой взгляд: марксизм — в настоящем и будущем, а народничество — лишь топчется на задворках истории.
— Да, да, дорогой Егор Васильевич! — Глаза его насмешливо щурились, и это тоже обезоруживало.
Барамзин заговорил о казанском знакомом — Федосееве.
— Я тоже мог быть арестован, но спас переезд нашей семьи в Алакаевку, — сказал Владимир Ильич. Он посмотрел на Егора Васильевича в упор, спросил:
— Лоцманом на Волге не плавали?
— А что? — насторожился Барамзин, чувствуя какой-то подвох.
— Умело отвели наш спор, чтобы не сесть на мель, — Владимир Ильич громко рассмеялся. Но тут же, оборвав смех, заметил: — Неумолимое течение российской жизни несет вашему народничеству неизбежный конец, поверьте мне, дорогой Егор Васильевич, — и снова рассмеялся. Улыбнулась и Надежда Константиновна.
Ленгник покачал головой, Шаповалов простодушно развел руками. Все почувствовали шаткость позиции Барамзина, но Егор Васильевич еще не признал своего поражения. Выручила Крупская. Она завела разговор о Нижнем Новгороде, зная, что Егор Васильевич очень любит рассказывать о Волге, долго жил на ее берегах.
Ленгник тихо запел: «Есть на Волге утес…»
Все дружно подхватили.
В комнату, приоткрыв дверь, просунула голову, повязанную пестрым ситцевым платком, Анна Марьяновна.
— Самоварчик готов.
— Неси, пожалуйста, — отозвался хозяин.
— Это я отлично сделаю, — охотно вызвался Владимир Ильич и пошел за старушкой.
И вот на столе медный, до блеска начищенный, жарко дышащий самовар, расписные чашечки, шанежки, тарелка со сметаной.
— Отведайте, дорогие мои.
— Спасибо, Анна Марьяновна. С нами за стол, — пригласил Барамзин.
— Благодарствую, — она повернулась к двери.
Но к Анне Марьяновне подошел Ульянов, взял ее за локоть и, наклонив голову, сказал:
— Какой же чай без хозяйки? Ваше место за самоваром, а то и беседы не будет.
— У вас своя молодая разливальщица.
— Это гостья, — Владимир Ильич усадил Анну Марьяновну на ее красное место.
Те три тесинских, незабываемых для Барамзина дня, как три дня откровений и сердечности, сделали свое дело — убедили его в правоте Ульянова.
Они не только спорили. Они отдыхали. Перебирались на лодке к островам Тубы, уходили в степь, рыбачили, наслаждаясь полной свободой.
На этот раз упорно отстаивал свое мнение, что «все познать невозможно», мрачноватый Фридрих Вильгельмович, ярый сторонник немецких идеалистов-философов. Это был умный спорщик, знания и честность которого уважали товарищи. Барамзин следил за мыслью того и другого. Владимир Ильич обезоруживал Ленгника все более и более, доказывая, что перед могуществом человеческого разума нет преград.
— Все, что сегодня туманно, непонятно, неясно, завтра при свете науки будет объяснимо, доказано, станет ясно. Именно с помощью науки рабочий класс сможет доказать не только свое право на существование, но и победить в открытом бою…
Да, все было так! Они поднимались на небольшую гору и не прекращали спора. Перед их глазами открывались высокие хребты Саяны, окутанные лиловой пеленой, серебрящаяся на изгибах Туба, шумно бурлящая над подводными камнями. Легкий ветерок обдавал свежей струей лица, разгоряченные от подъема в гору и спора.
Склоны были усеяны земляникой. Ягоды собирали — слышались довольные возгласы: как она вкусна, ароматна, а самое главное — полезна для здоровья. И невольно вспоминали больного Ванеева.
Владимир Ильич говорил:
— Надо побывать у него непременно. Хорошо бы, вот так, всем и нагрянуть к Анатолию с Доминикой…
Ульянов выбрал поудобнее плоский камень, присел. Говорили о Ванееве, с болью вспоминали о Федосееве, слишком свежа была в памяти весть об его трагической смерти.