Затрясся голый череп, и вновь невероятной свежестью зазвучал голос, исходящий из белой бороды:
— Когда говорят: виновен, нельзя не назвать и сути вины.
— Это правда, — согласился Герберт.
— Вот я и спрашиваю, — продолжал тот же голос, — вникли ли обстоятельно и скрупулезно святейший отец, наместник Петра, и властелин мира сего, король и император Оттон, руководствуясь совестью своей, в суть вины?
"Святейший отец!? Король и император Оттон?!" — загудело в голове Аарона. Всем телом он припал к колонне, обхватил ее руками, ему даже показалось, что она начинает пошатываться.
— Суть вины не удастся затемнить, она видна при свете правды, как перед солнцем. Иоанн Филагат, недостойнейший из монахов и епископов, виновен в святотатственном посягательстве на Петровы ключи еще при живом, но господнему промыслу избранном ключаре.
Нет, он, Аарон, не ошибся. Не ослышался. Он опустился на колени, не выпуская из судорожных объятий колонны. Да. Он знает этот голос. Знает, кто это говорит. Знает, что здесь происходит. Не обмануло его предчувствие, что нечто страшное творится в красноватом свете, таинственно горящем в сводчатом, высоко расположенном окне. Творится суд над присвоившим Петровы ключи… Аарон знает его, знает этого красивого грека, который епископскую митру Плаценции счел слишком скромным убором для своей многомудрой и многоученой головы. Знает и того, кто его здесь, отсутствующего, судит. Как же сразу не обратил он внимания на эти выпуклые глаза? Да, рыцарь в кольчуге, вот оно наконец-то подлинное обличив папы — господина карающего меча… вот светлые волосы страшного всадника на светлом коне…
После краткого пребывания в роще Трех источников в день бунта Аарон видел Григория Пятого только издалека… совсем издали… Но тогда лицо у папы было закрыто капюшоном, да и что могло быть общего, кроме выпуклых глаз, у босоногого монаха в слишком коротком, бедном одеянии со светловолосым рыцарем в кольчуге? Итак, папа явился на суд лично, а император прислал вместо себя Герберта…
Вновь послышался полный свежести голос старца с голым черепом:
— А действительно ли виновен Иоанн Филагат в святотатстве или скорее в малодушии? Ведь Кресценций, и мы все это знаем, грозил ему мечом или петлей, если тот не возьмет ключей Петровых… И он взял их, чтобы спасти свою жизнь… поступил, как я уже сказал, малодушно… низко поступил и греховно, это верно… Но разве избранный божиим промыслом и в соответствии со священными канонами Григорий Пятый не покинул вверенную ему паству, так же спасая свою жизнь?..
Больше чем что-либо, когда-либо, где-либо Аарона поразил ответ папы. Он ожидал взрыва ужасного гнева, а слышал мягкие, слегка окрашенные горечью слова:
— Твой столетний век, Нил, и святые глубины мудрости, которые ты постиг, вникая в свойства божественного начала, дают тебе право еще более суровыми словами бичевать даже самого Петрова наместника… Но сейчас, о полный мудрости старец, ты не прав… Я покидал Рим не для того, чтобы спасти свою жизнь, а желая не допустить, чтобы у церкви отрубили руку, крепко держащую карающий меч… Ибо церковь господня ныне, о необыкновенный старец, к прискорбию, более чем когда-либо за всю твою столетнюю жизнь имеет право сказать о себе: вот я, дом господний, дом молитвы, а чем я стал? Поистине вертепом убийц, прибежищем алчбы, гнездилищем волхвов Симонов[13]…
Нил! Так это Нил! Еще в Англии мальчиком, да что там, еще в Ирландии почти младенцем сколько раз слышал Аарон это имя, всегда произносимое с почтением и священным трепетом… Суровый пустынник, презрительно говорящий о королевствах и королях, о войнах и воинах, считавший их всего лишь легким прахом пред легчайшим дуновением Софии, премудрости божьей…
И вот он оставил пустынную обитель, нарочно поставленную близ Гаэты, в таком месте, о котором ни император Запада, ни самодержец Востока не могут сказать: "Я тут владею". Столетние ноги повлеклись на север, столетняя рука сжимала горсть сухих маслин, столетние глаза не видели проплывающих мимо городов, столетние уши не слышали пения соловьев, столетние ноздри не ощущали аромата цветущих апельсинов…
Но глаза эти издалека узрели меч, занесенный над Иоанном Филагатом, уши услышали его предсмертный вскрик, ноздри учуяли запах брызнувшей крови.
Что поставило счастливого любимца Софии на колени перед легким прахом? Что вырвало из уст, полстолетия безмолвных, мольбу, простертую к стопам мирского величия? И Аарон понимает, что Нил хотя и разговаривает с папой, но именно к императору Оттону, не присутствующему здесь телом, обращает свою мольбу простить приговоренного. И быть может, папа борется не только за само свершение мести, но и за право, чтобы его устами, а не устами императора говорил бог:
"Мне отмщение, и аз воздам…"
Стоящий на коленях за мраморным столпом, Аарон напрасно морщит лоб, напрасно напрягает гибкую мысль — нет, не может он уразуметь, что же заставляет склонять почти к самым плитам пола голый череп: общность крови с приговоренным? Общность материнского языка? Или куда более сильная общность служения Софии? Но если узы общности в служении Софии сильнее всего, то и Герберт, вернейший друг девы Мудрости, должен бы яростно бороться за голову собрата по мудрости Иоанна Филагата! А именно к нему, к Герберту, обращается сейчас папа, взывая, чтобы тот свидетельствовал истину. Обратись лицом к светловолосой женщине, он говорит медленно, спокойно, твердо, резко, что нет, не под угрозой меча взял епископ Плаценции в недостойные руки золотой ключ Петров. Нет, присутствующий тут учитель Герберт без труда может подтвердить, все наоборот, Иоанн Филагат, как и Симон-волхв, хотел за злато приобрести дар духа свята… и просил Кресценция, молил о папском сапе, осыпая того драгоценностями, которые адским огнем будут жечь руки Кресценцию, так жечь, что он не сможет в них долго держать меч, дерзко занесенный на императора…
— Никто из нас лучше Феодоры Стефании не сможет сказать, как обстояло дело с платой за Петровы ключи, — прервал вдруг папу звучный, мягкий голос.
Голый череп резко задергался. Гневно сморщились брови над выпуклыми глазами. Горькая усмешка искривила губы Герберта.
— Государь, — воскликнул Нил, — заклинаю: не замутняй малостоящими делами телесной оболочки твоей трудного дела вслушивания в шепот милосердия божия… Поистине нет предела этому милосердию, коли еще не ударил гром в сей храм, оскверненный присутствием…
Нет, не храм, а Аарона потряс страшный удар грома. Он еле мог перевести дыхание, еле понимал свои глаза и слух, их безумный, как ему казалось, язык. Эта женская фигура! Вот она вскочила, вот яростно вспыхивают черные глаза, как мечом сечет воздух, длинная, худая, такая не женская ладонь… И не женский голос вырывается вместе с пеной из ее красиво вырезанных губ:
— Тебе, тебе, безумный старик… тебе, а не Филагату вырвут язык щипцы палача… слышишь? Тебе! О несчастный наглец! С кем ты говоришь, перед кем стоишь? Да я скажу одно слово — и ты будешь ползать здесь, здесь у ее ног… и ты, и все пустынники всего мира… все аббаты и епископы… Целовать будете край ее одежд, благодаря, что вам даровали такую милость… Я тут правлю… я… только я… мой карающий меч… мое мщение… и мое прощение. В моей руке держава мира… От кого, глупцы, слепцы, получил ее Константин? От Петра? Нет, от самого Христа…
Оттон смолк. Постоял немного, тяжело хватая воздух пенным ртом. Закачался. И наконец опал на сидение, впившись длинными пальцами в яркое одеяние. Медленно угасал пламень в широко раскрытых черных глазах. Спустя минуту там уже было одно гордое презрение, точно одинокий мощный щит, победно отражающий дружный напор трех пар суровых мужских глаз. Чувствовалось, что в руку, держащую этот щит, вливается все больше силы. Силы, идущей от обутой в золото ноги. Силы тем большей, тем более уверенной в себе, чем сильнее прижималась женская щека к затканному золотом башмаку. Черные глаза под дугами сросшихся бровей уже начинали смеяться, смеяться от радостного сознания двойной силы: против всех вас — она и я, попробуйте осилить нас, когда мы вместе!
Когда взрыв стих, когда длинные руки вновь утонули в складках яркой одежды, Аарон вновь видел перед собой две женские фигуры. Он взглянул направо, туда, где за колонной стоял Тимофей. Ему не удалось ничего прочитать в лице друга, окутанном мраком, но из темноты ясно выступали его руки, быстро скользящие по мрамору колонны вверх-вниз… вверх-вниз… и снова вверх-вниз…
И вновь слух стал настаивать на своих правах. Он уловил слова папы, который говорил спокойно, словно никакого взрыва и не было. Он говорил, что знает, как дорого и ценно для императора воистину всегда исполненное искушенной мудрости мнение учителя Герберта. Так пусть же государю императору, владыке карающего меча, скажет открыто Герберт, что он думает о вине Иоанна Филагата, какой грех свершил дерзкий, осмелившись беззаконно назваться Иоанном Шестнадцатым: малодушие, достойная самого строгого наказания трусость или умышленная симония, умышленная покупка наисвятейшего звания, деяние воистину безбожной, истинно сатанинской гордыни, для которой нет достаточно суровой казни? Кресценция, запятнавшего себя торговлей благодатью от духа святого, еще постигнет суровая рука господа бога, водящая рукой императора. А Иоанн Филагат осужден, и справедливо, ибо сказал господь, кто возвышается, будет унижен и будет ввергнут туда, где плач и скрежет зубовный.