– Наверное, Павлик свел, – Двинянин дерзко играл глазами. – Раз нет нигде грамотки, значит, с собой носил.
Казаки, ярясь, грузили на кочики рыбий зуб, чинили мелкое борошнишко.
С костлявого берега дергали из воды рыбу, морозили в ледяных ямах, квасили в специальных запанях. Ночью тревожно вставали над Погычей яркие багрецы, обвисали с неба нежными ризами. Кровавые переливы отражались на первом снегу. Он упал и не хотел таять. А каменный берег прихватило узким молодиком. Чистый, прозрачный лед утром ломался, из тумана беззвучно выплывали другие чистые льды. Оторванные от надежных пристанищ, не знали, наверное, куда плыть и часами кружились в прибрежных тихих течениях, пока намертво не пристывали к черным кекурам или садились на мель.
Дежнев кутался в кафтан.
Прислушивался к шуму за мысом.
После стычки с Юшкой осторожничал, зато часто появлялись возле урасы Васька Бугор с Костроминым. Даже ядовитый Евсейка появлялся. Общались, конечно, с Гришкой, Семейке ведь надо глядеть в глаза. А как смотреть, если сами от него отвернулись?
Наедине Дежнев приставал к Лоскуту: «Ты, Гришка, мне объясни. Я понять не могу. Ты правда видел дикующего на обрыве?»
Гришка вздыхал. Ох, ждет дикующих прикащик Погычи. Наверное, сговорился. Никак не мог понять: почему все в мире стоит на предательстве? Почему пришел и предал Стадухин? Почему Юшко живет тем же? Почему потянуло к предательству Семейку? Неужели нельзя иначе? Сам уже сомневался: видел ли Энканчана? Может, и не было никого в том розоватом снегу близ уединенного зимовья? Может, и на обрыве никого не было?
Но нет, лежал в снегу дикующий!
Подтянул ногу к животу, мыши щеки объели. Ни стрел при нем, ни ножа. Охотники так не ходят. И на обрыве был он же, только теперь живой, даже ремень бросил! Ни слова не сказал, но лоб теплый. Так у мертвецов не бывает.
Голова кружилась.
А Дежнев подозрительно поджимал губы: ты, мол, Гришка, разберись в своих видениях. Нас на Погыче мало, нам твои видения во вред. Мы все должны видеть четко, все понимать. И подозрительно поджимал губы, будто сам-то чист, будто сам-то не отпустил аманата!
Устав от непонятных мыслей, Лоскут садился на старый пень у костра, подолгу смотрел в сторону невидимых во тьме гор. Журчала невидимая вода, несла невидимые кокоры – разлапистые, черные. Печально кричала северная птица. Нигде ни огня, будто, правда, край пуст. Потом приходил Бугор. Тоже отчаялся найти правду.
– Сидит Семейка?
– Сидит.
– Домой не хочет?
– Пока вроде не хочет.
– Ну, Бог его наставь. А ты?
– Я что? Я бы пошел. Но где мой дом?
Качал головой: вот как непрост оказался Семейка.
Кто бы ни пришел на новую реку, он каждого пересидит. Наверное, навсегда останется на реке прикащиком. Люди уклоняются от Семейки, устают от его хозяйственности, а потом все равно бегут к нему. Однажды Солдат схватился за нож: ядовитый Евсейка слишком над ним насмешничал. Так Семейка и в этом случае сказал загадочно: «На себя замахиваешься».
Солдату сказал, а не Евсейке.
Именно верному Артюшке сказал, который ничего и не понял, но спрятал нож.
Но зачем Семейка отпустил Чекчоя? Зачем ему понадобился Энканчан? Тоже ведь не простые князцы, хотя и дикуют.
Рассказывали.
Однажды Кивающий напал в сендухе на таньгов.
Отнял у них страшный огненный бой, бросил в реку. Девятерых русских убил, а десятого схватил за руку. «Меня не бойся, – сказал. – Тебя не убью. Вот хочу спросить: много твоих людей готово к битве?» – «Сейчас ни одного не осталось, ты всех убил. – ответил испуганный таньга, у рта мохнатый. – Остались одни старики да подростки». – «Когда твои подростки станут воинами?» – «Года через три… Ну, может, через четыре…» – «Тогда уходи. Отпускаю тебя. Придешь через три года, когда подростки сильными станут».
А в другой раз пришел Кивающий к сердитому коряку.
Сердитый коряк молчал, потом поднял глаза: «Почему молча сидишь? Разве пустым приехал?»
Кивающий покачал головой. – «Хэ! Зачем говорить? Просто крикни родимцам, чтобы принесли лахтаков жирных – двадцать. И связок ремней черных и белых – столько же. Всяких вещей пусть принесут по двадцати».
«А что мне привез?»
«Хэ! Тебе ничего не привез».
«Совсем ничего?»
«Совсем».
«Тогда ничего не дам».
«Хэ! Сам возьму! – засмеялся Кивающий. – А тебя убью».
Сидя в казенке, одноглазый князец много рассказал.
Например, про страшного зверя, жившего на Анюе, рассказал.
Звали страшного – Келилгу. Был тяжелый, ходил с широко раскрытой пастью, а лапы впереди с длинными острыми когтями – как сабельки русских. Однажды пастух пропал. Может, попал в плен к деду сендушному, тот сделал его работником, может, заблудившись, сошел с ума. Пропавшего пошел искать Энканчан, он же Кивающий. Как увидел Келилгу, сразу понял, что это страшный съел охотника. Спасаясь, закричал весело:
«Эй, Келилгу, смейся! Эй, Келилгу, будь доволен! Я жирный, ты сейчас меня съешь. Мои олени жирные, ты их съешь».
«Ха-ха-ха!» – довольно засмеялся Келилгу.
Так громко засмеялся, что пасть его раскрылась широко. Верхняя челюсть коснулась волосатой спины, а нижняя упала на волосатую грудь. Даже остановился страшный, чтобы помочь себе лапами, иначе не мог пасть захлопнуть. Пока это делал, Кивающий отбежал. Но в скором времени страшный снова настиг его.
«Эй, Келилгу, смейся! Я жирный, ты меня сейчас съешь. Мои олени жирные, ты их съешь!»
«Ха-ха-ха!» – довольно засмеялся Келилгу, и его челюсти широко раздвинулись, касаясь волосатых спины и груди. Так широко, что снова пришлось пустить в ход лапы.
Так в преследовании достигли селения.
Ходынцы увидели бегущих, все собрались вместе.
Так много собралось, что число людей определялось цифрой предел знания. Все вместе напали на Келилгу и убили страшного копьями. Правда, и Келилгу убил многих. Энканчана, например, ударил лапой. С тех пор он и стал Кивающий.
Ох, как все не просто, думал Лоскут.
Щемило сердце. Представлял: нарты, лодки, наконец, сани. Видел мысленно Якуцкий острог, Илимский. Енисейский. Потом – Нарым. Потом Сургут, каменный Тобольск с дивным кремлем, отстроенным пленными шведами. Верхотурье, Соль Камская, Кайгородок, Тотьма. А за Ярославлем уже и никаких вожей не надо.
Там – Москва.
Там вечный шум на Пожаре.
Вот только, зачем туда? Отец зарезан, единственный брат зарыт в сендухе. А царь Алексей Михайлович, он же Тишайший, Соборное уложение подписал. Теперь бегай, не бегай, никаких тебе урочных лет! Попался стрельцам, вернут прежним хозяевам.
Если воли искать, то не с Юшкой. И не на Руси.
Прав, наверное, Семейка – наша река, надо на ней садиться.
Вдруг увидел себя целовальником при Дежневе. А что? Разве не заслужил? Поставлю деревянную избу, отгромлю у коряков какую бабу. У коряцких баб глаза вразлет, взор странен. В избе тепло, багрецы в небе. Тоскливо и сладко воют собаки. Чай пауркен. Воля!
Вот обошел Семейка Необходимый нос.
За этим носом только вода, уже ничего нет, кроме воды и льдов.
Чайка летит в море, но скоро возвращается с испугом. Неужто, правда, нет дальше уже никакой земли? А если есть, то кто может жить там? Может, чюхчи? Гришка видел одулов – рожи писаные, якутов, кривоногих кереков. Воевал с коряками, дружил с робкими анаулами, с хмурыми ходынскими мужиками, а вот настоящих чюхчей никогда не видел. Говорят, у них зуб рыбий в верхней губе. Считают, красиво. Завидовал Семейке: он первым прошел в Заносье, загадочен.
Вздохнул.
Глядел в малый костерчик.
Вдруг в ночи хруст. Крикнул, поднимаясь:
– Кто?
С непонятной усмешкой выступил из тьмы Васька Бугор. Сразу видно, что шел быстро: кафтан на груди распахнут, голос с придыханием:
– В карауле? Двинянина опасаешься? Это правильно.
Из урасы, заслышав голоса, вышел Дежнев.
– Ты, Васька?
– Ну.
– Зачем ходишь ночью?
– Тоже опасаюсь.
– Чего?
Бугор отвел глаза в сторону:
– Шум у нас. Опять большой шум.
– Наверное, коргу делите? Или нашли ложную грамотку?
– Была ли та грамотка?
– Была, Васька.
Ночь. Глухо. В такую ночь, холодную, ясную, предвещающую скорую зиму, все живое спит, набирается сил для будущей зимовки. Зима на Погыче долгая – в пургах, в снежных заметах. Дежнев зевнул в ладошку:
– Чего шум-то?
– Дикующего поймали. Пытать хотят.
– Да зачем?
– Серебра хотят, рухляди мяхкой, знаков золотых. Может, узнают, где какие неизвестные стойбища. Все отберут, полуземлянки разрушат.
– Мало взяли с корги?
– Выходит, мало.
– А дикующий? Он ходынец? Или анаул? – насторожился Дежнев – Если ходынец, его пытай не пытай, он ничего не скажет.
– Этот скажет. Его не спрашивают, он все говорит.
Дежнев тревожно поднял голову:
– Чекчой?
– Он, подлец. Глаз стреляной.
– Где поймали?
– Сам пришел.
– Как сам?
– А пришел, никто его не тянул. Наверное, рядом другие ходят, потому что ведет себя смело.