Шесть лет назад, когда гимназист Армии Залигер, сдавая экзамен на аттестат зрелости, писал сочинение, тема была дана следующая: «Любое действие должно служить во славу чести, которой в случае необходимости должно глазом не моргнув пожертвовать и самой жизнью». Шесть лет назад Армии Залигер, безусловно, даже радостно подчинился этому бойкому истолкованию второго по значению символа фашистской веры; свое чувство чести и свое понимание таковой, точь-в-точь как кровяные колбасы, развесил для копчения на дубовых балках свастики, да еще щелкнул при этом каблуками. Сегодня ему казалось, что из этих шести балок в огне войны обуглилась добрая половина. И уж совсем прогоревшими представлялись ему те, на которые он когда-то вешал свой, как ему думалось, здравый человеческий разум. Теперь уже вернее будет повесить его на гвоздь сомнения, неверия, рассудочности. Ну, а как же насчет чести и верности?
Капитан полагал, что у него осталась только немецкая и офицерская честь, уже независимая от духа постыдной ныне свастики. И все же теперь, как и раньше, он чувствовал своего рода демоническую силу, исходившую от человека, чей портрет висел над его письменным столом. Гитлер, размышлял он, жертва своего собственного «я», своей фаустовской сущности. Нельзя ставить его в ряд с другими бонзами национал-социалистской партии. Этот молодой интеллигентный офицер всерьез приписывал вожаку нацистского стада трагическую обреченность и таким образом вновь надевал на себя ярмо, которое, как он думал, уже сбросил с себя.
И все же он сознавал, что стоит выше того господина Гейера, которому сейчас писал письмо. Эти полуинтеллигенты, думал он, всегда будут находить утешение в звонких и высокопарных словах, понять которые они не могут, но делают вид, что поняли. Итак, он решил не вычеркивать туманное «высокие свойства души» и, поставив запятую, продолжал: «…делают нас способными глазом не моргнув пожертвовать жизнью во славу чести и верности нашего народа».
Совесть свою Залигер успокоил, подумав, что и его отец, отнюдь не штурмовик, а только член военного Ферейна и владелец не фабрики, а «Аптеки трех мавров» в Рейффенберге, торгующий не «искусственным медом Гейера», но наряду с другими лекарствами — «успокоительными и снотворными каплями Залигера» собственного изготовления с охраняемым законом фирменным знаком — три темнокожие головы в пестрых тюрбанах, — родной его отец, несмотря даже на довольно нахальное «глазом не моргнув», был бы до известной степени утешен таким письмом. Для матерей надо присовокуплять еще несколько горделиво-трогательных слов, например закаленное в страданиях материнское сердце и тому подобное…
За последнюю неделю Залигер, отдавал он себе в этом отчет или нет, все же приобрел немалую рутину в писанье сочувственных писем.
Только одно ему сегодня никак не удавалось — письмо Хильде Паниц в Рореи. Что пишут двадцатилетней девушке при такой печальной оказии? Собственно, ей вообще не надо было бы посылать письма. Писать он обязан жене, родителям или по закону назначенному опекуну. Но власти и Дрездене до сих пор не удосужились назначить опекуна рядовому Рейнхарду Паницу. А теперь ему таковой уже ни к чему. Но добропорядочность требует, чтобы и сестра получила свою долю утешения, ведь она потеряла последнего родного человека. Это особо печальный случай. А потому и тон надо постараться найти более мягкий и теплый. И капитан начал писать: «…B великом горе, постигшем вас, фрейлейн Паниц, вас может утешить лишь сознание неразрывной связи с нашим народом. Все мы теперь учимся сносить жестокие и тяжкие удары судьбы…»
Опять перо замерло в руке капитана. Предметы видятся яснее, когда рассеивается туман, — не только ему, но и другим. Слова, им написанные, могли бы читаться так: не плачь, девочка, в наши дни многим приходится тяжко и все мы должны быть готовы к наихудшему… Если это письмо попадет в руки стукача, он начнет вытворять со мною то же, что обер-фенрих с Руди Хагедорном. Нет, в наше время нельзя позволять себе такую роскошь, как чувства, над чувствами надо учредить опеку разума, запретить себе их.
Не буду писать этого письма. Залигер в клочки разорвал лист бумаги, лежавший перед ним. Что-то все-таки было им сделано, Руди Хагедорну было разрешено увольнение на несколько часов, чтобы разыскать девушку. Это было самое простое и самое человечное. Он, наверно, утешил ее сентиментальными речами, на девушек это всегда оказывает благотворнейшее влияние…
В момент, когда эта мысль осенила капитана и он даже ощутил известную гордость от своего превосходства над прочим человечеством, кто-то два раза постучал в дверь. Залигер, полагая, что это его ординарец или ефрейтор из канцелярии, досадливо крикнул:
— Придите попозже!
Но тот, кто стучал, уже вошел в комнату со словами:
— Уже достаточно поздно, господин капитан.
Залигер обернулся и увидел перед собой незнакомого человека в поношенной синей куртке, с изможденным лицом и светлыми глазами. В этих глазах горело что-то: бдительность, воля, целеустремленность, что-то не злое, но опасное.
— Не помню, когда я звал вас сюда, — язвительно проговорил Залигер.
Сейчас он сожалел, что оставил портупею и револьвер в соседней комнате, где стояли платяной шкаф и кровать. Незваный гость, видимо, не имел намерения ему представиться.
— Я вижу, что вы готовите свою батарею для последнего боя, — сказал пришелец, слегка запинаясь.
— И вы хотите мне объяснить, как это сделать наилучшим образом? — ледяным тоном переспросил Залигер.
Он никак не мог взять в толк, откуда и зачем явился этот тип. Кто это, болтливый штатский с брикетного завода, которому вздумалось передать ему свои познания касательно оборудования огневых позиций для стрельбы по наземным целям? Или просто честный немец, еще не утративший веры в конечную победу и одержимый желанием вызволить из беды потерпевшую крушенье ладью? Нет, для этого у него слишком умное лицо.
— Я хочу отговорить вас от такого безумия, господип капитан. Это же ни в какие ворота не лезет… Вы солдат, а не азартный игрок. Сколько же еще наших парней должны сложить головы ни за что ни про что? Они нам еще понадобятся, господин капитан, и…
— Кто вы? — резко прервал его Залигер.
Незваный гость все еще стоял в дверях, словно приросши к месту, спокойно и пристально глядя на капитана, которым все больше и больше овладевало чувство неуверенности, так что он еще досадливее повторил, прежде чем тот успел раскрыть рот:
— Кто вы такой, отвечайте, когда вас спрашивают!
В то же самое время капитан схватил трубку полового телефона, стоявшего на письменном столе, и резко поднялся.
— Я могу предъявить нам удостоверение личности, — сказал человек в дверях и сунул правую руку в карман куртки. — Но имя это пустой звук. То, что я хочу вам сказать, будет лучше характеризовать меня. Я, господин капитан, полагаю, что если вы с вашими пушками завяжете бой с танками, то американец от нас мокрого места не оставит.
Хотя он говорил столь же дружелюбно, сколь и настойчиво, Залигер и бровью не повел на его слова. Но, помолчав, все же спросил опять:
— Кто вы и кто прислал вас сюда?
— Сегодня в Райне из окна третьего этажа выбросилась молодая женщина. Наверху в постелях лежали ее дети. Мертвые. Воздушный налет. Меня прислали многие…
Залигер положил трубку на рычаг и перестал крутить ручку. Видимо, не хотел, чтобы внизу в канцелярии раздался звонок. Нет, этот человек не просто бравый немец. И правую руку он все еще держит в кармане куртки. Конечно же, у него там револьвер, подумал Залигер, и эта мысль вдруг заставила его почувствовать нечто, едва не спровоцировавшее у него взрыв ярости, нечто, взбудоражившее его чувство чести, нечто, показавшееся ему до ужаса непонятным, до ужаса возмутительным, но и разумным в то же время. Этот человек, стоящий перед ним, немец, видимо пролетарий, в своем спокойствии воплощал другую силу. Значит, была другая сила в Германии, которая уже сейчас, — когда старую еще не снесли на погост, — осмелилась прорваться наружу, осмелилась вторгнуться в комнату командира батареи и там в спокойных и разумных словах попыталась толкнуть его на бесстыдно опасное решение.
— Вы предатель, — как-то неуверенно прошипел Залигер.
— Я не трус, господин капитан, и но предатель своего народа, — сурово отвечал тот.
Тогда Залигер схватил трубку и с лихорадочной быстротой стал крутить ручку. Тот. другой, стоял неподвижно, как статуя. Но вот он ожил, шагнул к капитану, вынул правую руку из кармана, протянул ему потрепанное удостоверение личности и своим несколько монотонным голосом проговорил:
— У вас всегда будет возможность схватить меня как предателя… Вот мое рабочее удостоверение: фамилия моя Фольмер, работаю в шахте «Феникс», проживаю в Рорене.