Началась последняя битва за Кремль. Заскрежетал, зазвенел уклад – русские мечи ударились о вражеские сабли. Лавина татар дрогнула, смешалась, разрозненной толпой отхлынула назад. Москвичи, рубя всадников, стали гнать их от ворот. Рядом с Лукиничем, Адамом-суконником, Иваном Рублевым дрались двое отроков в кольчугах и шлемах. Один с перевязанной белым холстом головой, еще совсем мальчишка, держал в руках большой лук. С трудом натягивая тетиву, Андрейка в упор расстреливал сбившихся в кучу врагов. Второй отрок! Алена Дмитриевна! Не удалось уговорить ее и Андрейку уйти через тайный ход из Кремля. Обычно бледное лицо молодой женщины раскраснелось, голубые глаза сверкали, прекрасные светло-русые волосы выбились из-под шлема и рассыпались по плечам. Прикрываясь круглым щитом, она храбро рубила ордынцев саблей – не понапрасну учил Антон когда-то, Лукинич, Иван, Кондаков, подбадривая их, старались отразить удары, грозившие храбрецам.
А со склонов нагорной части Кремля уже спешили присоединиться к последним защитникам крепости уцелевшие сидельцы. Все уже было захвачено татарами, ворота открыты, и через них бесконечным потоком вливались новые вражеские нукеры. Лишь между Тимофеевской и Беклемишевской башнями не утихала яростная сеча. Горстка против тысяч!
Со всех сторон наседают ордынцы. Со стороны Тайницкой и Фроловской, со стороны Маковицы, вот уже и на стене появились. Отовсюду несутся возгласы: «Сдавайся, урусы! Сдавайся!» Но гремит по-прежнему: «Мертвые сраму не имут! Москва не сдается!» Все меньше становится героев. Упал, пронзенный стрелами, храбрый Адам-суконник, лежит бездыханным мужественный окладчик Ермил Кондаков, погибло большинство кузнецов, оружейников, селян, татар-москвичей. Всего с полсотни отважных осталось в живых. Многие ранены, но они тесно сгрудились вокруг Лукинича и Ивана Рублева. Пот заливает глаза, руки немеют от тяжести оружия. Лукинич бросает горестный взгляд на Аленушку и Андрейку. Они невредимы, но уже едва держатся на ногах. В голове Антона мелькает скорбное: «Никуда не денешься – всем погибать!»
С диким воем ударили на оставшуюся горстку русских свежие ордынские сотни: «Урагх! Аллах!»
Прощай, Аленушка! Прощайте, Иван, Андрейка! Прощайте, люди добрые!
Все смешалось… Тяжелый удар обрушился на голову Лукинича, он упал. «Будьте прокляты, иуды!» – было его последней мыслью. Темнота заволокла сознание и поглотила все вокруг.
Кружась, бесшумно опадали листья с высоких дубов. Мелкий холодный дождь сеялся над мокрыми деревьями и кустами, над блестящей лужами дорогой, что, петляя, уходила на Переяславль.
Песня неслась оттуда. Слов еще нельзя было разобрать, но в ее переливах чувствовалaсь грусть.
Седой человек с перевязанной головой, сидевший на пороге шалаша, укрытого в густом малиннике, порывисто встал, прислушался. Некоторое время не шевелился, чутко внимал волнующим знакомым звукам. Наброшенный на плечи рваный, когда-то нарядный кафтан сполз со спины, упал в мокрую траву.
– Орка! – тихо позвал он.
Из шалаша выглянул молоденький тонколицый татарин в стеганом ватном халате и в лисьем малахае, нахлобученном на глаза.
– Што, бачка Лукинич?
– Слышь, поют?
Орка вытянул худую мальчишечью шею, застыл.
– И-их, поют! Карашо поют… – мечтательно щурясь, покачал он головой и вдруг спохватился: кто поет? Настороженность мелькнула в его черных стремительных глазах, но тут же они снова превратились в добродушные щелочки. – Наши поют, московские. Жалко, Андрейки и Темира нет, охотничают все, а то бы тоже послушали.
– Да, наши вроде, – согласился Лукинич; подумал: «С чего поют?»
А песня приближалась. Все отчетливей доносились ее слова, все громче становился топот бегущих по дороге тысячных конских ног. Но вот взвился над лесом в последний раз звонкий голос запевалы:
Все венки да поверх воды,
А мой потонул,
Все мужья из Москвы пришли,
А мой не идет,
Знать, он запропал.
«А мой не идет, знать, он запропал!» – подхватили сотни голосов и смолкли. Слышался лишь стук копыт и унылый шум усилившегося дождя.
Как давно он не был среди своих! А может, ему все только почудилось? И песни никакой не было…
Лукинич уже не отличал перестука водяных капель от топота – все слилось. На миг ему стало не по себе. Резко дернув плечами – после сечи в Кремле появилось у него это, торопливо, насколько позволяла хромота, заковылял к дороге.
– Куда ты, бачка?
Подхватив лежавший на траве кафтан, Орка бросился за Лукиничем.
– И-их, шустрый какой, шустрый! – нагнав его, затараторил молодец. – Погодь, бачка, я лук возьму. А то ненароком вороги. А ты бежишь. В другой раз Темир, Орка, другой усмарь могут и не спасти…
Лукинич, не отвечая, шагал напрямик через мокрые, потемневшие от дождя кусты. Когда вышел на обочину, по дороге уже ехали всадники. От волнения зарябило в глазах, но признал сразу: «Наши! Дружина великого князя!» Непоодаль, прячась за кустом, настороженно сопел Орка.
Понемногу Лукинич успокаивался, сердце колотилось уже не так сильно. Всадники ехали быстро. Перед его глазами мелькали их нахохлившиеся фигуры в темных плащах и высоких шлемах. Но разве запамятуешь тех, с кем долгие годы скакал в ратях и походах… Вот Ермилыч, старый сотник великокняжьей дружины, что учил его, молодого парня из Можайска, ратному умельству. А вон тот – Микула из Звенигорода, когда-то огненно-рыжий, а ныне посветлевший от густой седины, с которым годов двадцать тому начинал он московскую службу. Крайний справа – Митяйка, молодой кметь со шрамом от уха до рта, что белел сквозь бороду, – на Воже собственноручно вытащил его, раненного в голову, из речки. Ивашко, всегда хмурый молчун, на Куликовом поле он спас Лукинича, отрубив руку фряга с занесенной над тем шпагой. И еще многих своих знакомцев увидел он…
На убогого человека в рваном кафтане и мужичьих портах никто не обращал внимания – мало ли бродило в ту пору бездомных, искалеченных горемык. Никого не окликал и Лукинич. Стоял молча, тяжело опираясь на большую сучковатую палку, недвижный, одинокий, и комья мокрой дорожной грязи, летевшие из-под копыт, растекаясь, чернили его сильно тронутые сединой волосы, лицо и одежду.
Вдруг бывший дружинник встрепенулся, в груди опять зачастило сердце… Князь Митрий Иваныч! Вот он приближается, сильный, рослый, на голове позолоченный шлем с красным страусиным пером. Он-то, может, узнает? Того, кто два десятка годов служил ему верно. Лукинич не отрывал глаз от лица великого князя. И тот, хоть ехал задумавшись, опустив голову, будто почувствовал это. Взгляд Дмитрия Ивановича скользнул по стоявшему на обочине человеку, по его мокрой грязной одежде, по непокрытой перевязанной голове. Скользнул, задержался на миг – и перенесся куда-то дальше.
Не познал! Губы Лукинича дрогнули в горькой усмешке. Насупившись, смотрел на проезжавших мимо Владимира Серпуховского, удельных князей, воевод. Никому он не нужен, искалеченный, старый – сорок годов уже ему. В монастырь теперь аль по дворам просить милостыню? Да и вообще, надо ли по белу свету мыкаться, когда потеряно все – Аленушка, друзья, сила? Зачем он остался живой?
…Тяжело раненный, упал тогда Лукинич под ноги татарских лошадей, но они не растоптали его. Иван Рублев, упав замертво, прикрыл бесчувственного друга своим телом, и лишь удар копыта раздробил колено у него. Об этом Лукинич узнал позже от спасших его и Андрейку московских татар. Под утро, когда ордынцы, нахлебавшись кумыса и насытившись женками, крепко спали во дворах, на площадях и улицах Кремля, три кожевенника – рослый, с лицом в оспе староста Темир, молоденький колючеглазый Орка и плечистый, кряжистый Ахмет – прокрались к месту последней сечи. Они хотели разыскать тела своего тысяцкого Ивана, и Андрейки, чтобы предать их земле. Хотя кожевенники были одеты в бараньи тулупы и лисьи малахаи, снятые с убитых ордынцев, их узнал и окликнул Андрейка. Отрок был оглушен ударом сабли по шлему. Опять начала кровоточить рана, и он потерял сознание. Андрейка пришел в себя только под вечер, но кругом еще расхаживали пьяные степняки, и он затаился. Рядом лежали трупы убитых, растоптанных лошадьми близких, знакомых и незнакомых людей. Глядя в мертвое, изувеченное лицо брата Ивана, на залитую кровью Алену Дмитревну, на лежащего ничком Лукинича, отрок тихо плакал. Когда совсем стемнело и насильники наконец утихомирились, Андрейка стал выбираться из этого кровавого месива, случайно дотронулся до Лукинича, и тот вдруг застонал… Напялив на отрока татарскую одежду, кожевенники вывели его из Кремля, каким-то чудом удалось им пронести через ордынские заставы и своего тысяцкого. Отойдя на несколько верст от Москвы, укрылись в дремучем ельнике.
Лукинич вспоминал все, а перед его глазами мелькали конские крупы, хвосты, сапоги, вдетые в стремена, летела из-под копыт грязная жижа. Но он все стоял на обочине, тяжело опираясь на палку, и больше не поднимал головы. Орка настороженно выглядывал из-за кустов, несколько раз звал бачку, однако тот не откликался.