В рядах конницы кто-то замешкался, нарушил строй. Послышались недовольные окрики, брань. Их перекрыл громкий возглас, неуверенный, удивленный:
– Никак Лукинич?!
Перед глазами воина выросла пегая лошадиная грудь, оскаленная морда. Кто-то спрыгнул рядом, прямо в лужу, следом – второй. Лукинич ахнул, тихо, обрадованно произнес:
– Михалка! Антипка!
– Они самые! – молодым баском загремел Михалка. – От так так! С Москвы, чай? И живой?! Я ж говорю Антипке: дядька вон стоит. А он – нет да нет, – счастливо улыбаясь, выкрикивал он и вдруг задорно навалился на старшого, лобызаясь, не опрокинул едва.
Лицо Лукинича перекосилось от боли, он стал медленно оседать. Орка выскочил из-за кустов, успел поддержать его, заорал зло:
– И-их, медведь! Слепой, что ль? Шайтан, ничего не видишь! Тьфу!
Михалка при неожиданном появлении татарина опешил, схватился за меч, но, увидев, как доверчиво оперся на его плечо дядька, сразу понял свою промашку, стал оправдываться.
– Будет тебе! – махнул рукой Лукинич. Хотя потревоженная молодцом нога продолжала болеть, улыбнулся, сказал, больше обращаясь к себе, чем к парням: – Познали все ж меня.
– А то как же! Чего ж не узнать… – протянул Михалка, сам пристально разглядывал изможденное, будто высеченное из камня лицо горемыки. – Только похудел-от да очи запали.
– Чай, на Москву поспешаете?
– На Москву, дядька. Едем с нами.
Лукинич только усмехнулся грустно, покачал головой.
«Видать, немало довелось натерпеться дядьке, аж завял весь…»
Парни понимали, что надо сказать ему что-то, подбодрить, но не находили нужных слов и, опустив головы, молчали. Дождь не переставал, по дороге все ехали и шли ратники, а они стояли на обочине задумавшись и не знали, о чем еще говорить друг с другом.
Но вот Лукинич поднял голову, встретившись взглядом с огорченными глазами молодых дружинников, сказал:
– Не унывай, пари. Нечего вам под дождем мокнуть – езжайте, други!
Михалку подхлестнуло будто – рывком снял с себя плащ, накинул на плечи Лукинича. Тот растроганно заморгал глазами, глухо промолвил:
– Сие ни к чему, Михалка. Я тут близко, а тебе ехать еще. – Попытался было снять плащ, но молодец не позволил – положив ему руки на плечи, отчаянно замотал головой. Лукинич не стал настаивать, спросил вдруг: – В час до Костромы доехали?
Михалка насупился, буркнул виновато:
– Не догнали мы тогда до Костромы, дядька Антон. Ордынцы едва не попутали, с трудом ушли от них, в лесу заблудились.
Почувствовав, как гнетет парней то, что они не смогли доставить грамотку князя Остея, Лукинич молвил успокаивающе:
– Не винитесь, все одно не успел бы помочь Москве великий князь.
Но теперь появилось, о чем говорить. Правда, Лукинич больше расспрашивал. Лишь когда стал вспоминать, как его и Андрейку спасли московские татары-кожевенники, оживился. Орка щурил узкие щелки глаз, горделиво поглядывал на молодых дружинников. Наконец, уступив настойчивым просьбам Михалки, Лукинич поведал о последнем дне битвы за Кремль. Слушая его, парни заугрюмились, посуровели.
– Вишь, иуды суждальские – клятву преступили! Я б их! – в сердцах выкрикнул Михалка.
– Да, жаль, что Орда с Москвы уже сбегла… – протянул Антипка; его нежное, с едва пробившимися светлыми усами и бородкой лицо сейчас было насуплено, зло.
– Так верно, что ушли из стольной татары? – спросил Лукинич.
– Верно, верно! – в один голос подтвердили молодые воины. – Давеча, как выступать из села Тайнинского стали, сотники объявили. Только не обойдется оно ордынцам и рязанцам с суждальцами! – с горячностью добавил Михалка.
– Ну, добро, молодцы. А теперь езжайте. На дороге-то уж и нет никого.
– А ты, дядька Антон? Неужто мыслишь – мы тебя одного тут оставим? – буркнул Антипка.
– Бери мою Машку – на коне ж усидишь, чай? – протягивая Лукиничу поводья своей кобылы, сказал Михалка. – А нет, так и телегу я мигом достану!
– Нет, други! – решительно сказал Лукинич. – Пошто я нужен – хворый? Малость отлежусь, тогда и подамся в Москву. Там свидимся. Да и не один я ныне – Андрейка со мной. Из всех Рублевых только он остался, сиротинка. Пока не определю его в надежные руки, не покину, вестимое дело.
Наконец простились. Дружинники, пришпорив коней, поскакали по опустевшей дороге. На повороте Михалка оглянулся, махнул рукой. Лукинич и Орка разом подняли руки, держали их, пока всадников не заслонили деревья.
Да, рано ему помирать иль в монастырь идти, коль есть еще на свете верные други! Лукинич положил руку на плечо молодого татарина, привлек его к себе. Орка удивленно скосил на него глаз, но тут же заулыбался, обхватил за стан.
– Пошли, бачка Лукинич. Ты мокрый. Орка мокрый. Чего стоять? Застудишься. Все уехали.
На пустынной дороге лишь бессчетные следы лошадиных и человеческих ног, превратившие ее в грязное, взрыхленное месиво, напоминали о том, что здесь недавно прошли многотысячные рати. Растворился в отдалении конский топот. Только осенний дождь, нарушая лесную тишину, по-прежнему стучал по кустам и деревьям.
Лукинич глубоко вздохнул, выпрямился, обычно суровое лицо его сейчас было задумчиво, мягко.
Нет, постригаться в монахи он не станет, только отведет Андрейку в Троицу – пусть там рисует в обители, ежли без того, как говорил, жизнь ему не мила. Все время жалуется – пахнет-де рыбьим клеем и олифой. Ну и хорошо, может, найдет сиротинка место в жизни. Может, и вправду уготовано ему великое? И наших умельцев, и самих гречинов искусных превзойти? Ведь вишь, как ни тяжко у парня на душе, а малюет! Обтесал доски, углей нажег, нарисовал тятю своего, Ивана, Аленушку. Да как! Будто живые все! Надо определить Андрейку в надежные руки. «Мне ж до конца дней, видать, другой удел уготован! Еще много у земли родной ворогов. За нее головы сложили Рублевы, Аленушка, тыщи ведомых и неведомых людей русских…»
Большое человеческое горе затуманило, увлажнило глаза, сдавило горло.
– Для другов верных, для земли отчей стану жить, ходить на рати! – неожиданно вырвалось у Лукинича вслух. Перехватив недоумевающий, встревоженный взгляд молодого татарина, улыбнулся грустно, по-доброму: – То я сам с собой, Орка. Ну, пошли, пошли. Наши-то давно с охоты вернулись, тревожатся, небось.
Был вечер поздней осени. Моросил мелкий холодный дождь, постанывая, качались на ветру огромные сосны, с вековых дубов облетали последние пожухлые листья. По раскисшей тропе, ведущей в Троице-Сергиевый монастырь, с трудом вытаскивая ноги из липкой грязи, шли два путника – старик и отрок. Особенно тяжело шагалось первому; опираясь на тяжелую сучковатую палку, он сильно хромал, мужичьи порты и рваный кафтан его были замызганы серо-желтой жижей. Молодой, одетый в зипун, двигался легче, но чувствовалось, что и он ступает из последних сил. Но вот между деревьями засеребрился покрытый осиновым лемехом купол небольшой, тронутой временем церкви, показалась высокая стена потемневшего частокола. У закрытых дубовых ворот странники остановились, старик постучал в калитку. Открыли не сразу. Наконец кто-то подошел к воротам, выглянул в смотровое оконце и стал возиться с засовом.
– Входите, божьи люди, – хриплым, простуженным голосом пригласил путников монах в бурой, линялой рясе. – Издалече? – вопросил он, пристально разглядывая их.
– Из Москвы.
– О… – протянул инок. – И пошто пожаловали?
– Пристанища ищем, отче, – ответил старик. – Я великокняжий дружинник, Кремник боронил от татар, да вот ранен. А отрока звать Андрейка Рублев, – показал он на молодого. Все его родичи в Москве погибли, лишь он уцелел, бедолага. – И доверительно добавил: – Больно охоч к малеванию, может, найдет в обители свое место.
– А тебя как звать, старче?
– Антоном Лукиничем.
– Что ж, странники. Ночь на дворе, не стану никого тревожить. Отведу вас в гостиную келью.
Mонах проводил пришельцев в ближнее из монастырских жилищ, зажег лучину и вскоре принес им остывшую толокняную кашу и два ломтя ржаного хлеба.
– Отдыхайте, небось притомились-то.
Как ни устали Лукинич и Андрейка, но голод давал себя знать – с утра ничего не ели. Сотворив молитву на медную литую иконку, висевшую в углу, поели и, не раздеваясь, повалились на соломенные тюфяки. Утром, когда они вышли из кельи, слегка приморозило и распогодилось. Оба с любопытством разглядывали монастырь. В ограде росли могучие дубы и стройные сосны, роняя на крыши построек иглы и потемневшие листья. Вокруг церквушки торчали пни и лежали стволы свежесрубленных деревьев. По двору сновали монахи в заплатанных сермяжных рясах, они приветливо кивали странникам, но не приближались к ним – новые люди в обители появлялись нередко. К Лукиничу и Андрейке подошел вчерашний монах, оказавшийся гостинным старцем обители, повел их в трапезную, где они скудно позавтракали.