— Хватит, мисс Фэншо. По-видимому, вы даете мне понять, что вашим благодетелем оказался господин Исидор, что от него-то вы и получили parure, он-то и подарил вам цветы и перчатки?
— У вас такой недружелюбный тон, — заявила она. — Не знаю даже, как вам и отвечать. Просто я хочу сказать, что иногда предоставляю Исидору удовольствие и честь выразить мне свою преданность небольшим подарком.
— Но это ведь то же самое… Послушайте, Джиневра, честно говоря, я не очень хорошо разбираюсь в делах такого рода, однако полагаю, что вы поступаете очень плохо, — и это действительно так. Быть может, вы уверены, что сможете выйти замуж за господина Исидора? Ваши родители и дядя дали свое согласие и вы убеждены, что искренне любите его?
— Mais pas du tout![68] — Она всегда переходила на французский, когда намеревалась сказать что-нибудь особенно жестокое и злое. — Je suis sa reine, mais il n’est pas mon roi.[69]
— Простите, но мне кажется, что ваши последние слова — просто вздор и кокетство. Вам явно не хватает благородства, но вы же не унизитесь до того, чтобы воспользоваться добротой и кошельком человека, к которому совершенно равнодушны. Вы любите господина Исидора гораздо сильнее, чем думаете или признаетесь.
— Нет. Недавно я танцевала с одним молодым офицером, которого я люблю в тысячу раз больше, чем Исидора. Я сама часто недоумеваю, почему мне так безразличен Исидор, ведь все говорят, что он красив, и некоторые дамы просто обожают его. Но мне с ним скучно… Так что же со мной происходит?
Казалось, она углубилась в размышления, в чем я постаралась ей помочь.
— Конечно, — сказала я, — попробуйте разобраться в своих чувствах; мне кажется, вы в них запутались, как в сетях.
— Дело, пожалуй, вот в чем, — недолго думая, воскликнула она, — он чересчур романтичный и преданный, а кроме того, ожидает от меня слишком многого. Он считает меня идеальной, во всех отношениях безукоризненной, воплощением добродетели, а я такой никогда не была и быть не собираюсь. Надо сказать, что в его присутствии я невольно стараюсь оправдать его доброе мнение обо мне, а ведь так утомительно изображать из себя паиньку и вести рассудительные беседы — он-то думает, что я и в самом деле ужасно благоразумна. Я чувствую себя гораздо свободнее с вами, старушка, с вами, дорогая ворчунья, потому что вы принимаете меня такой, какая я есть. Знаете, что я кокетлива, невежественна, легкомысленна, непостоянна, неразумна, эгоистична и обладаю множеством других подобных «достоинств», которые, как мы обе признали, свойственны моей натуре.
— Все это прекрасно! — воскликнула я, изо всех сил стараясь сохранить серьезное и строгое выражение лица, чему мешал этот неудержимый поток откровенности. — Но ведь все равно это мало что меняет в вашей злополучной истории с подарками. Джиневра, будьте хорошей девочкой и поступите благородно — упакуйте их и отошлите дарителю.
— И не подумаю, — решительно заявила она.
— Значит, вы обманываете господина Исидора. Ведь, принимая от него подарки, вы даете ему понять, что когда-нибудь он будет вознагражден…
— Ну что вы! — перебила она меня. — Он уже сейчас вознагражден — он же получает удовольствие, видя, как я ношу эти украшения. И хватит с него; в конце концов, он ведь не аристократ.
Эти полные жестокого высокомерия слова мгновенно излечили меня от слабодушия, которое смягчало мой тон в разговоре с Джиневрой и мое отношение к ней. Она же продолжала:
— Пока я хочу наслаждаться молодостью, а не связывать себя обещаниями или клятвами. Когда я впервые встретилась с Исидором, я надеялась, что он будет веселиться вместе со мною. Я думала, его будет радовать моя красота и мы будем встречаться и порхать, словно два счастливых мотылька. Но увы! Он то серьезен, как судья, то погружен в свои чувства и размышления. Вот еще! Les penseurs, les hommes profonds et passionnés ne sont pas à mon goût. Le colonel Alfred de Hamal подходит мне гораздо больше. Va pour les beaux fats et les jolis fripons! Vive les joies et les plaisirs! À bas les grandes passions et les sévères vertus![70]
Она замолкла в ожидании отклика на ее тираду, но я не произнесла ни слова.
— J’aime mon bon colonel, — продолжала она, — je n’aimerai jamais son rival. Je ne serai jamais femme de bourgeois, moi![71]
Я всем своим видом дала ей понять, что хочу незамедлительно избавиться от ее присутствия, — и она со смехом упорхнула.
Мадам Бек была человеком чрезвычайно последовательным: она проявляла сдержанность ко всем, но мягкость — ни к кому. Даже собственные дети не могли вывести ее из состояния уравновешенности и стоического спокойствия. Она заботилась о своей семье, блюла интересы детей и следила за их здоровьем, но, по-видимому, никогда не испытывала желания посадить малыша к себе на колени, поцеловать его в розовые губки, ласково обнять или наговорить нежных, добрых слов.
Мне иногда случалось наблюдать, как она, сидя в саду, смотрит на своих детей, гуляющих по дальней аллее с Тринеттой, их бонной, — лицо у нее всегда выражало осторожность и благоразумие. Я знаю, что она часто и напряженно размышляла об их будущем, но если младшая девочка — болезненный, хрупкий и вместе с тем обаятельный ребенок, — заметив ее, вырывалась от няни и, смеясь и задыхаясь, ковыляла по дорожке к матери, чтобы ухватиться за ее юбки, мадам тут же предостерегающе выставляла вперед руку, дабы сдержать порыв ребенка. Она бесстрастно произносила: «Prends garde, mon enfant!»,[72] разрешала девочке постоять около себя несколько мгновений, а затем, не улыбнувшись, без поцелуя или ласкового слова, вставала и отводила ее обратно к Тринетте.
По отношению к старшей дочери мадам вела себя по-другому, но также в своей манере. Это была злая девочка. «Quelle peste que cette Desirée! Quel poison que cet enfantlà!»[73] — так говорили о ней и слуги, и соученицы. Среди прочих талантов она обладала даром вероломства, доводившим слуг и бонну до исступления. Она пробиралась к ним в мансарду, открывала ящики и сундуки, рвала лучшие чепцы и пачкала нарядные шали; она искала любую возможность проникнуть в столовую, где мчалась к буфету и превращала в осколки фарфор и стекло, или проникала в кладовую и там воровала варенье, пила сладкое вино, разбивала банки и бутылки, после чего ухитрялась бросить тень подозрения на кухарку или судомойку. Мадам, удостоверившись в этом лично или выслушав чью-нибудь жалобу, с бесподобной невозмутимостью произносила обычно одну и ту же фразу: «Desirée a besoin d’une surveillance toute particulière».[74] В соответствии с этим подходом мадам предпочитала держать многообещающее чадо поближе к себе. По-моему, мать ни разу откровенно не говорила с девочкой о ее недостатках, не объясняла, как худо она поступает и каковы могут быть последствия. Надо только хорошенько за ней присматривать — так, видимо, полагала мадам. Из этого, разумеется, ничего хорошего не получалось. Поскольку контакты Дезире с прислугой были ограничены, она донимала и обкрадывала мать. Она тащила с рабочего и туалетного столиков мадам и прятала все, что попадало под руку. Мадам это видела, но притворялась, будто ничего не замечает, из-за малодушия она не могла признать порочность своего ребенка. Когда пропадал предмет ценный, который нужно было непременно разыскать, мадам открыто заявляла, что Дезире, вероятно играя, взяла его, и просила девочку его вернуть. Но Дезире невозможно было провести таким способом, ибо она умело лгала, прикрывая воровство, и заявляла, что в глаза не видела пропавшей вещи — броши, кольца или ножниц. Продолжая притворяться, мать делала вид, будто верит ей, а потом неусыпно следила за ней, пока не удавалось обнаружить тайник — какую-нибудь трещину в садовой ограде или щель на чердаке или во флигеле. Тогда мадам отсылала Дезире погулять с бонной и, пользуясь ее отсутствием, обворовывала воровку. Дезире, как достойная дочь коварной матери, обнаружив пропажу, ничем не выдавала огорчения.
О средней дочери мадам Бек, Фифине, говорили, что она похожа на покойного отца. Хотя девочка унаследовала от матери цветущее здоровье, голубые глаза и румяные щеки, нравственными качествами она, совершенно очевидно, пошла не в нее. Эта искренняя веселая девчушка, горячая, вспыльчивая и подвижная, нередко попадала в опасные и трудные положения. Однажды она спускалась с лестницы, упала и скатилась до самого низа по крутым каменным ступеням. Мадам, услышав шум (а она всегда являлась на любой шум), вышла из столовой, подняла ребенка и спокойно объявила: «Девочка сломала руку».
Сначала мы подумали, что она ошиблась, но вскоре убедились, что так оно и было: одна опухшая ручка бессильно повисла.
— Пусть миис, — распорядилась мадам, имея в виду меня, — возьмет Фифину, et qu’on aille tout de suite chercher un fiacre![75]
С удивительным спокойствием и самообладанием, но без промедления она села в фиакр и отправилась за врачом.