– Сколько у вас дисков?
– Три.
Артемьев пальцами нащупал на боку шнурок, дотянулся до свистка, прикусил его зубами, собираясь дать знать лежавшим внизу, в окопах, саперам, что он жив и снова принимает на себя командование, но вдруг почувствовал, как все быстрее и быстрее, все дальше и дальше от пулеметчика вместе с осыпающимся песком сползает на дно котловины…
Когда он очнулся и открыл глаза, ему пришлось снова их закрыть – он лежал навзничь, а солнце стояло над головой. Он пошевелил пальцами левой руки, нащупал что-то круглое, деревянное и понял, что лежит на носилках. Он повернул голову и увидел, что лежит в той самой заросшей мелким кустарником лощинке около переправы, которую он заметил, когда они ехали сюда, где и тогда и теперь, дожидаясь санитарных машин, лежали раненые.
Артемьев не чувствовал боли. В руке, спине и плече было только как бы глухое воспоминание о боли. Казалось, все это сейчас уже не болит, но когда-то болело и может заболеть снова. Главным ощущением была слабость, какой он не испытывал никогда в жизни. Он попробовал приподняться и не смог.
В десяти шагах от Артемьева, у входа в палатку, стоял врач в забрызганном кровью халате и смотрел в небо.
– Товарищ военврач! – позвал Артемьев.
– Ну? – неласково ответил тот, делая несколько шагов к Артемьеву, но продолжал смотреть в небо. – Пришли в себя?
– Как положение?
– Ничего. Много крови потеряли, только и всего.
– Нет, я… – начал Артемьев, и врач его понял.
– Положение, кажется, не такое паршивое, как утром. Километра на два отогнали от переправы.
– Это мы, – подумал Артемьев, – мы отогнали от переправы.
– В общем, ничего, не так уж паршиво, – повторил врач и снова тревожно посмотрел в небо. – Опять летят! Ну что ты будешь делать? Давай, давай! – заорал он. – Кто может двигаться, рассредоточься! Санитары, растащите носилки! Быстрей, говорят!
Несколько санитаров стали растаскивать в разные стороны носилки.
– Клава, иди сюда! – снова закричал врач, вместе с подошедшей медсестрой сам взялся за носилки Артемьева и, кряхтя, оттащит их шагов на двадцать в сторону.
– Вот они, сволочи, опять летят! Слева, видите! – сказал он Артемьеву.
Но Артемьев ничего не видел и ничего не чувствовал, кроме отвратительной слабости и беспомощности.
– А эти дураки возят через час по чайной ложке! – закричат врач. – И что только Апухтин смотрит, черт бы его драл! Не хватает летучек – так на грузовиках бы возили!
Он кричал потому, что, наверное, нет страха нестерпимее, чем страх за людей, которых ты только что оперировал, которым только что при тебе накладывали повязки и шины и которых сейчас снова на твоих глазах пытаются убить.
– Сейчас начнется, – вдруг очень тихо и почти спокойно сказал он, как человек, который видит опасность, но уже ничего не может сделать.
– Яков Абрамович! Ложитесь! – крикнула медсестра.
Теперь Артемьев уже не только слышал прерывистое гудение самолетов, но и видел, как три бомбардировщика, снижаясь, вкось чертили небо.
Захлебываясь, застрочили счетверенные пулеметы. Они стояли близко, и их выстрелы, как молотки, стучали в уши Артемьева с такой силой, как будто он находился внутри огромного котла. Теперь он не слышал звука самолетов, – казалось, они снижаются совершенно беззвучно.
Позади него с силой дрогнула земля, так, будто кто-то взял и несколько раз подряд тряхнул его за плечи. Потом он услышал гул выходивших из пике самолетов, и снова в уши ударили молотки счетверенной установки.
Только сейчас Артемьев заметил, что врач не ложился на землю; он так и стоял в двух шагах от Артемьева, там, где его застала бомбежка, глядя в небо и засунув, как деревенские женщины, руки под свой клеенчатый фартук.
Японцы второй день бомбили переправу. Она была их главной целью и сейчас. За два дня они сбросили кругом несколько сот бомб, так и не попав в узкий двухметровый мост. Если бы военные действия длились две недели, все бы уже знали, что в мост попасть не так-то просто, но военные действия не длились еще и двух суток, и то, что японцы не могут попасть в мост, казалось чудом. Люди еще не поняли, что самое опасное место не на мосту, а в радиусе пятисот метров вокруг него, то есть именно там, где помещался перевязочных! пункт. После двух недель войны никому бы не пришло в голову разместить его здесь, а сейчас еще никому не приходило в голову разместить его в другом месте. Наоборот, всем хотелось, чтобы раненые на всякий случай были как можно ближе к переправе.
Когда бомбардировщики во второй раз пошли на снижение, Артемьев увидел, как там, наверху, оторвались черные капли бомб.
Его толкнуло, приподняло, и, когда он очнулся, ему показалось, что он так и остался в воздухе, не упав обратно на землю.
Сначала он ощутил, что его покачивает, но под ним ничего нет. Потом он почувствовал чье-то прикосновение под коленками, тупую, ломящую боль во всем теле и острую, свирепую – в плече и руке.
– Осторожней! – услышал он и понял, что его несут. – Давай капитана к левой стопке, – сказал чей-то голос, – а к правой этого, с лицевым ранением, он тоже сидеть не может.
– А когда военврача вывезем? – спросил другой голос, – Военврача надо вывезти.
– Военврач уже помер, – сказал первый голос, – Второй машиной вывезем. Давай живых сначала. Перехвати пониже, – продолжал тот же голос. – Плечом за борт не задень!
И Артемьев почувствовал, как чья-то рука перехватила его пониже, и ему стало не так больно. Приподняв веки, он увидел прямо над собой, совсем близко от своего лица, молодые, добрые глаза того шофера санитарной машины, вместе с которым он утром ехал на передовую. Увидел, вздрогнул от боли, успел подумать, что, кажется, умирает, и снова потерял сознание.
Совещание, созванное комбригом Сарычевым, командиром 19-й танковой бригады, подходило к концу. Завтра утром бригаде предстояло вывести свои танки с зимних квартир и начать четырехсоткилометровый марш в район Халхин-Гола.
Все основное было уже сказано – намечен маршрут, определены места малых привалов и ночевок, рассчитаны запасы горючего и воды. Были продуманы и остальные многочисленные подробности, не учтя которых нельзя начинать движения через пустыню нескольких сот боевых и транспортных машин и двух тысяч людей, составляющих танковую бригаду.
Сарычеву оставалось сказать немногое, но зато самое главное, – об особенностях предстоящего марша.
Прежде чем сказать это главное, Сарычев сделал длинную паузу и внимательно оглядел сидевших перед ним людей.
В течение нескольких лет он служил с ними и готовил их к войне, которая неизвестно когда начнется.
Сегодня, с минуты получения приказа на марш, он смотрел на них как на людей, вместе с которыми ему предстоит вступить в бой. Оценки, которые вписывались в их аттестации и которые он помнил наизусть, ибо они были не чем иным, как его собственным кратко сформулированным отношением к этим людям, подлежали через несколько дней той единственной, решающей проверке, которая исчерпывается словом «бой».
Как повернутся в бою его оценки: «инициативен, энергичен, недостаточно выдержан», или «дисциплинирован, исполнителен, мало самостоятелен», или другие, непреклонные в своей правдивости не потому, что строг он, а потому, что строга война.
«Недостаточно выдержан», – не будет ли это стоить жизни? «Мало самостоятелен», – как будет действовать этот лейтенант, если ему придется заменить убитого командира роты? Или, может быть, самостоятельность, не обнаруженная на полевых учениях, родится на поле боя? А выдержка, которой не хватало перед лицом взысканий, появится перед лицом смерти? Бывает и так – Сарычев знал это по себе.
И сейчас, глядя на своих командиров, он вспоминал то, что большинство из них вспомнить не могли: он вспоминал себя на воине, на мировой и гражданской, – в осыпающемся окопе под артиллерийским обстрелом; в снегу, с ножницами, перед колючей проволокой; на распаханном поле, под пулями, рядом с убитым конем; и снова под пулями, на коне, в атаке; и в хате впятером, с другими командирами эскадронов, над картой, ночью перед прорывом, где ляжет половина полка и трое из них пятерых. Это был один из последних боев на врангелевском фронте. Можно сказать, он с тех пор и не воевал. Девятнадцать лет!
Что бригаде предстоит воевать, он был совершенно уверен с той минуты, как прилетевший сегодня утром из штаба группы майор привез ему приказ о марше и сведения о том, что произошло в районе Халхин-Гола.