Голова у Михайлы начала раскалываться. Хуже всего — мелькнуло, — если тот офицерик с русыми кудрями, что у него из головы нейдет, — самого господина Лупандина тиран наизлейший.
Поручик, запутавшись, принялся уже было с досады плеваться. Но тут, вглядевшись, он, слава богу, заметил, что впереди опять стали громоздиться скалы, а чуть в сторону, ближе к морю, вырос какой-то столб.
Шел Михайла уже долго и теперь сообразил, что это, наверно, тот самый каменный гриб и есть, про который старик пискун Пугачеву сказывал.
Приблизившись вплотную, Михайла понял: ветры обдули одинокую скалу. На верху шапка осталась, ствол же утончился. Михайла долго стоял, смотрел. Верхушка у ствола сильно наклонилась, того и гляди, свалится. Чем и держалась — неизвестно.
Вокруг — мрачно. Каменное ложе, каменные обломки. Пустота. Сюда, наверно, и не захаживает никто.
В лунном свете все казалось диким, будто в кошмаре.
Михайла принялся мерить шаги, сбивался, считал сызнова. Полночную сторону света нашел быстро — звезды над головой стояли. Ямы же и камни попадались на каждом шагу. Наконец нашел, — как будто та, с камнем. И щебнем засыпана. Выгреб, однако, на локоть глубины и уперся в скалу. Не та яма. Видно, в сторону взял. Промаялся так Михайла, наверно, с час.
На пятый счет только попалась ему мелким камнем забитая впадина рядом с валуном. Михайла опустился на колени. Щебень лежал плотно — пальцы не брали. Несколько слоев ковырял ножом. Дальше пошло легче, попадались голыши покрупнее, один раз звякнул черепок. Михайла торопился, дышал часто, пот застилал глаза… Несподручно было, мешал нависший валун… Наконец — на вытянутой руке — нащупал внизу горшок, заткнутый тряпкой; потянул его, закусив губу, наверх.
Но — как раз в тот же миг — явственно раздался позади шорох. Поручик круто обернулся — над ним черной фигурой, луну собой заслоня, вздымая над головой громадный камень, подавшись вперед, стоял человек.
Михайла успел-таки прянуть в сторону. Горшок с золотом ухнул обратно в яму. Камень сухо треснулся о валун, высекая искры, отскочил и попал человеку под ноги. Злодей этот, видя, что удар его прошел мимо, кинулся было, секунды не теряя, на Михайлу, да споткнулся о камень и свалился наземь. Ящерицей быстроногой вильнул прочь Михайла, вскочил, обернулся, ища глазами супостата — и увидел вдруг, что все вокруг уже изменилось. Будто платком темным кто на небе взмахнул — туча надвинулась на месяц, плотно закрыла его.
Михайла попятился, держа нож наготове. Пустить его в ход не успел. От валуна метнулась тень, страшный удар в живот опрокинул поручика на землю. Головой толкнул, аспид! Поручик вскочил, согнулся от боли, прыгнул в сторону. Мимо просвистел камень. Михайла стиснул зубы, присел, стараясь не потерять из виду мелькавшую тень. В темноте, однако, сделать это было не просто. Показалось — пятно сатанинское пляшет повсюду — и там, и тут. Камни то и дело проносились над головой, щелкали позади. Один звезданул-таки поручика в ухо. Михайла взвыл. Ему стало страшно. Вор в темноте видел, кажется, лучше, чем он.
Совершалось это все в полном молчании. Будто дьяволы немые метались вокруг. Михайла даже рассмотреть не мог, — кто на него напал? Может, их несколько?
Поручик бросился к каменному грибу, прижался к столбу, — хоть тыл свой в безопасность привести. Вор, однако, вконец, кажется, остервенел.
Камни, правда, перестали свистеть. Но не успел Михайла даже сообразить, какие еще тут могут быть новые подвохи, как враг его, сжавшись в тугой комок, прянул ему под ноги. Тела людские с такой силой ударились о столб, что он задрожал, а наверху раздался тихий скрежет, на который, однако, никто не обратил внимания.
Михайла упал и сразу же почувствовал, как длинные, костистые пальцы страшной хваткой сжали ему горло. Он рванулся что было силы, но костлявое кольцо не разжалось. Перехватило дыхание. С коротким, сдавленным воплем он рванулся еще раз, полоснул ножом наотмашь наугад — и вдруг почувствовал, что железные пальцы ослабли…
Михайла вскочил и опять с размаха ударился плечом о столб. И тут — в мгновение ока — уловил в каменной громаде, как дуновение, как вкрадчивый нежный шорох, — еле внятную дрожь, словно в сердцевине ее что-то повернулось.
Не понимая еще, что случилось, поручик метнулся прочь — и сразу же, вслед за тем, покрывая крик лютой боли, раздался грохот падающей скалы — рухнула вниз шляпа с каменного гриба.
Упав наземь, Михайла лежал и, затаив дыхание, слушал. Не доносилось ни звука. Вдалеке, под ветром, все громче и громче шумело море, да в груди гулко стучало сердце.
Потом — еле слышно — задрожал в темноте щемящий стон и смолк. Потом снова, и снова. То усиливаясь, то замирая, невыносимо тянулось одинокое стенание тонкой, режущей нитью сквозь мрак. Всю ночь. Под утро лишь замолкло.
Выжатой тряпкой валялся Михайла, и в душе его не было ни злобы, ни ненависти, — вялость одна.
Стало светать.
Покачиваясь, поручик встал, подошел к глыбе, отшатнулся. Выдаваясь плечом, подвернутой, прижатой к шероховатому камню головой, лежал мертвый Федосей — спорщик, искатель краев теплых, умеренных… «Раины, да ручьи, да поля широкие. Воздух благостный…» — задрожал в ушах воспоминанием истовый говорок.
Рядом у камня — кровь лужей темнела. Тонкой струйкой натекла. Застыла.
Михайла перекрестился, отошел.
Через силу побрел к проклятой яме. Лег на живот, потянул горшок, поставил его между ног, отвернул тряпку. Тускло блеснуло золото — монеты старые российские, всяких размеров и чеканки, а более всего — заморских стран, неведомые, с затейливыми знаками. Михайла тупо смотрел на них. Потом всхлипнул неожиданно, расстелил плат, принялся укладывать кружочки, заворачивая ряд за рядом. Привязал под исподним на живот, туго подпоясался.
Опустевший горшок кинул обратно в яму. Наклонился, заглянул: сколько их еще там, да кто хоронил? Степана Тимофеевича товарищи? Или кто еще? Ну и пусть. Пусть лежит. Может, еще когда придется, в другой раз.
Завалил яму, засыпал, затолкал камнями, щебнем, как было, встал и не оглядываясь зашагал прочь. Уже отойдя, не выдержал, обернулся: обрубком торчал каменный палец, отбрасывая длинную тень.
Солнце опять начало жечь. А ветер все дул, все дул не переставая. По морю бежали барашки.
Еле брел Михайла. В животе сосало, губы запеклись, а на сердце тоска навалилась мертвая.
Дрожали в горячем ветре скалы, море, берег. Ни души. Каждый шаг — мука. Печь огненная. Одному худо, с людьми теперь еще хуже будет. Почему так? Потому — пока наг ты и нищ, человек.
Но лишь учуют в тебе эти монеты, — пропал. Тогда не человек ты — стервятина на пути к золоту. И убьют, и зарежут, и в море кинут.
Михайла облизал губы, передохнул. Все таковы. И тут же — прыгнуло, задрожало сердце: Канбарбек! Бородка седая, реденькая, сухое лицо. Черт молчаливый. Тот бы и глазом не повел. Лишь прищурился бы да сплюнул, — в кулак бороду захватил, сказал бы коротко:
— Э, Михайла, дурак ты! Зачем тебе? Иди к нам жить…
Иди. Легко сказать. А куда? Ведь две ночи уже, считай, как увел Канбарбек аул свой… Никуда не прибиться. Ни пути, ни исхода. Старик рыбак? Николка? Им, может, тоже золото ни к чему. Один — старый, другой — малый, как теленок глупый… Может, и не польстились бы… Да что с того? Да и что со златом тем в степи сей делать? Да как жить? Да ведь поймают, уведут, в железы закуют, и — не злата ради, а — государынины слуги, за душою твоею охотнички. За то-де, скажут, что воровал ты с Емельяном Ивановичем, гулял по Волге.
А и чего гулял-то? Спроси — не ответить. Сначала — неволею, а потом будто и охотою. Тогда смутно, сейчас — еще смутнее. Не видать ничего. Раскололась душа.
Шаг за шагом. Долог путь под сумасшедшим солнцем. Куда дольше, чем ночью. И вдруг — расступилась стена отвесная. Овражек со скал к морю вниз спускается. Даже и не овражек — промоина добрая. А по ней — струйка бежит, сочатся капли прозрачные.
Подошел Михайла, со стоном опустился на колени, скинул малахай, подставил ладони. Пил долго. Мыл руки, лицо. Вот так и Емельян Иванович, ночью светлою, лунною, осеннею лицо, руки свои омывал в роднике над Волгою. Где они теперь, руки те крепкие?.. Нет ничего.
Вода лилась, журчала. Михайла отдыхал, снова принимался пить. Отяжелел. Наконец поднялся, повел взором вокруг. В глаза бросился грот — сердечком. Усмехнулся криво: как раз — для нимф пугливых, нежных. В Версали, поди, и то такого нет.
Вздохнул, затиснулся в тень, в грот, ломая причудливые края, глянул — сухо! — лег и заснул в тот же миг, будто в пропасть полетел.
Когда проснулся, в глаза ударил красный зрак солнца. Оно стояло уже низко над морем. Море уже успокоилось, и алая дорога тянулась гладкая и ровная до самого окоема.
Михайла заспешил. Есть хотелось ужасно. Пошел ходко. Скоро и мыс Карган показался. Но тут поручик стал вдруг как вкопанный и замер. Поодаль от берега судно с полосатым, красным и белым парусом покачивалось. На самом же мысу — толпа грудилась, и крик от нее шел изрядный.