Горе. Раздумье. Страх и озлобленье. Наконец Бурхан-Султан, безуспешно пытавшийся унять гнетущую тревогу, обратился к эмиру:
– Как быть, почтенный Нур-Саид?
Нур-Саид недомогал. Сердце хватила сжимающая боль. Старика беспокоила судьба жен и детей, отправленных за Джейхун. Добрались они до Ургенча или попали в руки татар? Человек он был медлительный, неповоротливый, суматоха последних дней его измотала. Обломок сонной старины, сохранившийся до бурных времен всеобщего ожесточения, Нур-Саид растерянно озирался вокруг, не понимая, что происходит на земле.
– Как быть? Не знаю. Жизнь запуталась, превратилась в хитрую игру. Раньше, в годы моей юности, родич держался за родича, вождь приказывал, войско подчинялось. Младшие слушались старших, жена берегла мужнину честь. Мы не торопились, стремились к тишине и спокойствию. А теперь… кто мы и что мы? Перемешались, испортили кровь. Молодежь из себя выходит, рвется куда-то, – Нур-Саид осуждающе посмотрел на сына, – а куда, зачем – и аллаху неведомо. Дети нынче умней отцов. Женщины распустились. Крестьяне готовы тебя убить. Хватит. Я болен. Я утомлен. Я ничего не хочу.
Нур-Саид удалился. Ночью ему стало плохо. Молитвы Бурхан-Султана не помогли. Эмир умер.
– Где ж выход? – крикнул священник после того, как правитель покинул собрание. – Обороняться? Нет смысла. Татары в пыль сотрут Айхан. И нас с ним заодно. Сдать город? Бахтиар не позволит. Что делать? Посоветуйте, уважаемый гость.
Он поклонился Гайнану.
Волжанин и в грош не ставил этих трусливых господ. И они, сколько б ни кичились принадлежностью к высокому роду канглы, не могли не признать в глубине души – сероглазый Гайнан-Ага и умней, и хитрей, и смелей их всех вместе взятых. Не потому, конечно, что булгары – особый народ, а потому, что, изъездив с товарами много разных дорог, купец больше видел, узнал, испытал.
Он-то спасется. А остальные?
Гайнан проворчал:
– Сам говори. Я пока помолчу.
– Хорошо, скажу, – Бурхан-Султан торопливо облизал губы, спекшиеся от волнения. – Вспомните Самарканд. И там худые сцепились с монголами, навлекли на город беду. Ни к чему не привели увещания. Как у нас. Тогда, – мулла придвинулся ближе к огню, понизил голос, – аллах по бесконечной доброте своей надоумил шейх-уль-ислама, духовного владыку правоверных, вступить в переговоры с начальниками татар и тайно от непокорных открыть ворота Намазгах. Благодаря этой разумной мере, – в голосе муллы зазвучала важность, – священнослужители обрели возможность уйти из обреченной долины, увести скот, родных и близких. А непослушные? Они сделались жертвой собственного упрямства. Триста тысяч строптивых монголы убили, тридцать тысяч угнали в степь, на восток.
Ободренный скользящими, сдержанно-поощрительными взглядами присутствующих, гнусной надеждой, блеснувшей в их стыдливо потупленных глазах, Бурхан-Султан изложил свистящим шепотом замысел, родившейся в недолгих колебаниях:
– Пошлем к Чормагуну смелых и умных людей. Известим, что готовы в обмен на жизнь впустить татар через дворцовые башни, благо те башни – в наших руках. И да поможет нам аллах в добром деле!
Он медлительно, с чувством облегчения провел ладонями по дряблому лицу. И все, кто тут был – старейшины тюркских племен, сарты-купцы, владельцы крупных мастерских, богатые селяне, – истово, от полного сердца, последовали примеру наставника. Привычное обрядовое движение, радостно знакомые слова давно заученных заклинаний, успокаивающе воздействуя на душу, укрепляли веру в успех.
Но вдруг из угла долетел хриплый голос:
– Не поможет! Не поможет тебе аллах, нечестивый Бурхан-Султан. Разве аллах – покровитель предателей?
– Кто это, откуда он взялся? – всполошились заговорщики. Схватившись за сабли, они испуганно пялились в сумрак. Их подслушали. Что теперь?
– Я говорю, – продолжал обличитель, – о подлинном аллахе, не о том, что выдуман вами, ханжи, чтоб прикрыть звучным именем грязь низких поступков. Упрятать под ним вашу жадность. Вашу жестокость. Ваше себялюбие. Настоящий аллах – не такой, каким вы его изображаете. Он другой. Он умный. Он зоркий. Его не обмануть пустыми словесами пятикратных молитв. От него не откупиться кровью жертвенных баранов, которых вы же сами съедаете. Истинный аллах – честность. А честность напрочь отметает измену. Опомнитесь, люди! Опомнитесь!
В крут света шагнул из тьмы тощий длинноволосый старик с кривым носом и глубоко сидящими, острыми, нестерпимо жгучими желтыми глазами. Грозно оглядев застигнутых врасплох, замерших в нерешительности богачей, он брезгливо усмехнулся.
– Люди? Ты назвал их людьми? – Старик бросился к очагу, неся перед собой костлявые кулаки. Заговорщики отступили. – Нет! Вы не люди. Вы – насекомые, сосущие кровь нашей бедной планеты. Грызуны, безжалостно обгладывающие ее израненные бока. Там, в бездонных сферах, – он ткнул тонким пальцем вверх, – каждый миг распадаются, точно цепи с распиленными звеньями, сверкающие созвездия. Гаснут тысячи солнц. Создаются новые. Вселенная бьется в муках бытия. А вы, слепые крысы, копошитесь в душной норе, полагая по непроходимой глупости своей, что это и есть средоточие мира. Что вы можете? Уничтожать. Пожирать. Истреблять рыбу, животных, птиц. Рубить деревья в поймах рек. Рубить головы ближним. Но кто из нас способен укротить ураган? Остановить потоп? Утихомирить землетрясение? Поймать молнию? Никто. И это нелепое существо, – проповедник указал худой рукой на Бурхан-Султана, раскорячившегося у стены, – хозяин земли, царь природы? Старик расхохотался.
– Уймись, несчастный! – зашипел Дин-Мухамед. – Кто его впустил? Это дурачок Три-Чудака.
– Да, Три-Чудака! – с вызовом крикнул юродивый. – Четыре-Чудака! Пять-Чудаков! Сто веселых чудаков умещаются во мне! А из вас, безмозглое стадо, из всех одного чудака подходящего не скроить.
В Айхане – городе шумном, тесном и душном, с его сухим, одуряюще долгим летом, солнцем, нещадно палящим, песком, на зубах хрустящим, пыльными вихрями, доводящими до исступления, омерзительной зимней слякотью, вонью отходов, мутной водой, болезнями, драками, нуждой и несправедливостью, в городе, где множеству людей, по разным причинам сбившихся с пути, вино, гашиш и опиум заменяли чай, хлеб и жену, водилось немало помешанных, тронутых, полоумных – всяк называл их по-своему. И каждый из них по-своему блажил.
Один, выгнув хребет и свесив косматую голову меж раздвинутых колен, дни напролет сидел под стеной и плевался. Другой часами торчал рядом с ним, застенчиво улыбаясь и мило мигая безмятежными глазами. Ребятишкам порой удавалось его раздразнить, и тогда он превращался в бешеную собаку. Третий беспокойно метался по улицам, пытаясь что-то отыскать. Возможно, утраченный разум. Четвертый громко читал на углу стихи, примечательные полным отсутствием смысла. Пятый, бодро покрикивая «посторонись», как и положено носильщику, с утра до вечера таскал от ворот к рынку и обратно старую дверь.
Иные опасно буйствовали. Таких сажали на цепь. Но обычно сумасшедших не трогали, считая людьми, особо отмеченными богом. Временами они затевали между собой безобидную потасовку. Но стоило кинуть в их кучу несколько слов, заимствованных у них же: «Берегись, зеленый камень плачет», – как все разбегались. Что это был за камень, почему зеленый, а не красный или голубой, отчего он плакал, чем был страшен – никто из здоровых не мог представить. Но помешанным загадочный камень внушал ужас. Кто знает, каким чудовищным обликом наделяло его дикое воображение бедняг, лишенных рассудка.
Старик Три-Чудака, подобно обездоленным товарищам, не стриг волос, вел бродячий образ жизни. Кормился чем бог пошлет. Одевался в лохмотья. Но в остальном это был дурачок необычный.
Он не носился с какой-нибудь одной навязчивой мыслью, как прочие. Поведение чудака отличалось непостоянством и разнообразием. То он молчал целую неделю, уставившись неподвижными зрачками в пустоту. То скитался по городу мрачный и неприступный, как человек, который узнал, что заразился неизлечимой болезнью. Огрызался даже на приветствия, и люди страшились к нему подойти. Иногда, словно устав от изнуряющих дум, принимался петь, плясать, рассказывать небылицы.
Дети его не боялись, любили, льнули к странному старику, хотя он вовсе не стремился расположить их к себе.
С другими дурачками Три-Чудака не ладил. Терпеть их не мог. Гнал от себя, точно прокаженных. Его глубоко изумляла изрекаемая ими чепуха. Он до отвращения презирал братьев по несчастью, считая, что они сами, по лени и слабости, виноваты в потере рассудка.
– Настоящий человек должен управлять не только руками и ногами, но и головой, – утверждал Три-Чудака. – С ума сходит тот, кто хочет сойти.
Он много знал. Он все понимал. Видать, поначалу он лишь притворялся свихнувшимся. Юродствовал от злости, от ненависти к окружающим. Но затем привык, пристрастился к скоморошеству – и уже не мог без него обойтись. Впрочем, вечное озорство, проказы, кривляние не прошли, пожалуй, для насмешника даром, и в мозгу, постоянно сотрясаемом нелепыми выходками, действительно что-то сдвинулось в сторону. И все же то был скорее шут, чем помешанный. Именно чудак, а не безумный. Причем, чудак не безобидный. Острый на язык. Беспощадный в суждениях. Своими ядовитыми замечаниями он ставил в тупик многих людей, уверенных в собственной мудрости.