руке, в голове – легкомыслие и тщеславие, в сердце – холод и эгоизм.
– Ради Бога! – выкрикнул Дзедушицкий. – Не смотрите на будущее с таким сомнением в нём, а позвольте вам сказать, что, как вы однажды ошибались в нём, так и в суждении, без меры суровом, можете быть несправедливыми.
Яблоновский воздел сложенные руки.
– Возможно, вы были пророком, а я лжецом, – воскликнул он, – но, увы, увы, боюсь, как бы в этот раз я не видел слишком ясно. Присмотритесь ко всему его поведению, всё есть фальшью, подделкой и лицемерием.
– Не знаю только, – прервал Дзедушицкий, – всё ли это его вина. Вы видите его окружённым советчиками, а в делах Речи Посполитой не столько решает он, сколько Денбский и Пребендовский. Сложите часть вины на этих советчиков.
– Вы правы, – сказал воевода, – но в таком случае согласие и присвоение себе этих средств фальши есть соучастием в ней. Вы знаете то, что, кто помогает в совершении подкупа, а не сопротивляется ему, тот невиновным называться не может. Начиная от элекции, мы идём по беззакониям, Денбский узурпирует место примаса, горсть избирателей именует себя большинством… мы все бунтари… но мы обойдём это. Для коронации мы крадём регалии, в замок попадаем подкупом, хороним Собеского, когда останки его в Варшаве, и так далее. Если бы вы видели, как он весело смеётся над всем этим! Что же мы от него можем ожидать? Что его связывает? Наши уставы и права легко ему будет обойти или вывернуть, а личная жизнь… ужас!!
– Молодость! – ответил староста.
– Пылкость, горячность, – говорил далее Яблоновский – всё это принимаю, но нет, когда славы ищет от греха и упрекает то, что есть законом Божьим и людским. Научили нас римские императоры, что для них законов и границ не было, что могли себе позволить коней назначать консулами, себя – Богами, а освобождённых своих – женщинами, но после них пришёл Христос, свет разлился по земле, кондиция человека изменилась, пришли новые обязанности, от которых он избавиться не может.
Воевода вздохнул и потом наступила долгая минута молчания. Нахмурился и Дзедушицкий, видевший светлее, но первый потом открыл рот:
– Пане воевода, всё-таки нам уже не сетовать нужно, но думать о том, как предотвратить зло.
Яблоновский опустил руки, как бы бессильные.
– Вы правы. Я только открыл перед вами страдающее сердце, – прибавил он, – а верьте мне, что я никому больше в него не дал заглянуть. Вы правы, что мы совершаем ошибку, признаваясь в ней, если не попытаемся исправить, ни к чему рыдания.
Мы, что думали, что этому пану будем только обязаны помогать, увы, возможно, с ним вскоре на борьбу встать должны будем.
– Не дрогнем перед ней, – ответил мужественно староста, – для этого мы, к сожалению, рождены и привыкли.
– Но тут легко разбиться о трудность, – прибавил воевода, – на которую мы в течение долгих лет постоянно натыкались… Борьба за права переходила в пылкие бунты и заговоры. Покушались на жизнь Батория, отравили жизнь его преемнику, бунтовали при двух его сыновьях, извели Вишневецкого, замучили Собеского, и тоже самое повторилось бы снова?
Дзедушицкий поднялся со стула.
– Думаю, – отозвался он веселей, – что, даст Бог, не дойдёт до этого. Только заранее ему следует дать почувствовать, что мы желаем улучшения Речи Посполитой, но переворачивать её не допустим.
И спустя минуту староста добавил:
– Стоит ли нам бояться восьми тысяч саксонцев, которых впустим в нашу страну?
– Войска? – рассмеялся грустно Яблоновский. – Я войска вовсе не боюсь, боюсь чего-то иного… тех людей, ради самолюбия готовых на всё, которые так будут служить королю в будущем, как ему теперь прислуживали.
– Большинство всё-таки честных, – прибавил Дзедушицкий.
– Да, но честные – это спокойные люди, которые не хотят кричать и поднимать шум, и стёкла в окнах выбивать. Кипящее меньшинство везде преобладает.
Говоря это и как бы чувствуя себя сытым собственными грустными пророчествами и предчувствиями, воевода приблизился к столику, взял в руки какую-то книжку, бросил на неё взгляд и, обращаясь к старосте, спросил:
– Не знаете что-нибудь новое из Ловича?
– От примаса, – подхватил староста, – знаю о том, что и для вас новостью не будет: что Радзиёвский, хоть до сих пор придерживается упрямо Конти, дескать, для того это делает, чтобы дороже продать себя.
Воевода дал подтверждающий знак.
– А о Конти что слышно?
– Плывёт к нам, это верно, – говорил староста, – но значительной силы с собой не ведёт, а тут её собранной на приём не найдёт. Ni fallor рассчитывает на то, что достаточно ему показаться, чтобы за ним пошли вооружённые толпы, а мы, мы очень сомневаемся в этом.
– Хуже, потому что мы уверены, что горсть, может, найдётся тех, что свои ворота на поле под Волей готовы поддержать оружием. Гражданская война… самая страшная катастрофа, какая может коснуться страны… бунты.
Поэтому мы должны стоять не только при Августе, но ему приобретать новых приятелей… это в действительности задача текущего часа, а завтра Deus scit et Deus providebit!
На этом окончился разговор de publicis, и Яблоновскому сбросившему с сердца груз, сделалось как-то легче. Недолго, однако, он оставался весёлым, его брови взъерошились и лицо погрустнело.
– Вы знаете о том, – сказал он, – что этот элект, следующий на коронацию, не мог без того обойтись, чтобы не притащить с собой какой-то немки, пани Дуфеки, которая явно живёт в Лобзове и выглядит, как большая пани, а зовут графиней? Его негодная служба уже тут по Кракову летает, охотясь за личиками и любовницами для пана, которому всегда что-то свежее нужно.
– Proh pudor, – сказал, хмурясь, староста, – но не вымыслы ли это и клевета?
– Нет, – произнёс воевода, – это позорное начало того, что нас ждёт. Потом мы не дадим ему сломать наши уставы, но чем же это поможет, когда нашу родину заразит распутством, а из святых наших женщин сделает себе наложниц. Возмутит домашний очаг… что нам останется?
Староста молчал, опустил голову и вздыхал, только после долгого размышления у него вырвалось:
– Не может этого быть, не может! Зараза эта нас не тронет. Не верю, не допускаю, не боюсь! Наша женщина слишком чистая и святая. Матери наши слишком набожные.
И сильным кулаком он ударил по столу; видя это возмущение, воевода, обхватил его руками и сердечно обнял. У обоих на веках появились слёзы. Яблоновский развеселился снова, а так как подходило время ужина, он хлопнул слуге, чтобы его подавали, пригласив Дзедушицкого.
– В замок сегодня не пойду, завтра должен буду объясниться болезнью, – сказал он, – но пьянку, какая там вчера была и сегодня повторится, не вынесу, и