думал Александров и уже почти спал, а голос Шумяцкого шурупом ввинчивался в его голову:
— Сейчас у нас только один Эйзенштейн, мы намерены производить до ста тысяч в год, один Александров, но мы только до конца текущего года произведем на свет полмиллиона Александровых. А Тиссэ будет десятки миллионов. Непременно необходимо создавать разные варианты уже известных кинокартин, сейчас у нас на фабрике снимаются семьдесят пять тысяч «Броненосцев „Потемкиных“» и сто девять тысяч вариантов «Октября». Будут задействованы полмиллиона актеров Никандровых для исполнения роли Владимира Ильича Ленина, и, если какие-то будут играть плохо, немедленно расстрел по статье «невозвращенец». У нас наконец появится образ товарища Сталина, для этого уже отобрано сто пятнадцать тысяч грузин, одиннадцать тысяч армян, пять тысяч греков и три тысячи итальянцев. Подумываем также привлечь для этой цели испанцев, португальцев, арабов-бедуинов и даже сенегальцев. У нас будет производиться столько кинопленки, что ею можно будет полностью запеленать такие планеты, как Венера, Марс и Меркурий. Сейчас у нас одна только Надежда Константиновна Крупская в день потребляет до трех тонн кинопленки, а сын Алексея Максимовича Горького употребляет ее в сжиженном виде, и тоже по три-четыре тонны в сутки. В скором времени у нас каждый житель страны будет располагать сотней киноаппаратов для производства личных кинокартин, причем не только звуковых, стереоскопических и цветных, но и многофифических…
— Многофифических? — в ужасе воскликнул Александров, проснувшись.
— Давно уже по Москве едем, — ответил Шумяцкий. — Скоро ваш дом. Вы так сладко уснули, Григорий Васильевич.
На другой день Александров явился к Эйзенштейну с таким чувством, будто предал его, подписав чудовищную резолюцию о серийном производстве Сергеев Михайловичей и конвейерной сборке «Броненосцев „Потемкиных“». Он подробно описал встречу в Горках Горьковских и лишь опустил эпизод с сиамскими близнецами. Рассказать о том, что Сталин решил разлучить их, означало вызвать взрыв негодования, да и зачем, как-нибудь само все уладится.
— Кинокомедию? — мрачно задумался Эйзенштейн. — Черт возьми, я никоим образом никогда не намеревался снимать кинокомедии.
— В «Дневнике Глумова» явный крен к комическому, — робко возразил друг сердечный.
— Но там абсурд, фантасмагория, дурачество. А вы говорите, от нас хотят светлой кинокомедии о нынешней России.
— Да вы с вашим гением способны снять все что угодно, даже экранизировать справочник по тяжелой металлургии.
— Джи-и-и! — усмехнулся Эйзенштейн. — Отличная идея. Ожившая металлургия. Чугун и бронза вступают в конфликт со сталью. Вот это бомба!
— Но мы уже вплотную приблизились к показу светлой советской жизни в «Генеральной линии». Остается только сменить тональность на комедийную. Мир ахнет. Эйзенштейн и Александров сняли комедию лучше, чем Чаплин!
— Боюсь, лучше «Огней большого города» нам не сделать. Хотя чем черт не шутит. Как вы говорите? Выражение лица — веселое? Хм…
Отчет Б. З. Шумяцкого о работе Союзкино в 1931 году. 4 апреля 1932
Подлинник. Машинописный текст. Подпись — автограф Б. З. Шумяцкого. [РГАСПИ. Ф. 17.Оп 114. Д. 288. Л. 95, 99]
Глава шестая. Взятие Зимнего
В некотором царстве, в некотором государстве… Томик почему-то представлял себе это царство не в виде кремлей, дворцов и башен, а в виде зубаловской березовой рощи. Она сияла своей белизной в облачные дни, а когда светило солнце, становилась бело-золотой. И когда его спрашивали, что первое он помнит в своей жизни, Томик не задумываясь отвечал: березовую рощу на даче в Зубалово, а про себя добавлял: царство.
В царстве этом было много грибов и ягод, и, поселившись на даче, в июне начинали собирать чернику и землянику в величественном сосновом бору. И если березняк — царство, то сосновый бор — государство. С июля в березовой роще появлялись белые и подберезовики, в августе зажигались яркие лампочки малинника. На грибы самый везучий — Томик, никогда с пустой корзинкой не возвращался, с Васей они соревновались и, блуждая по лесу, перекликивались:
— Третий!
— А у меня уже пятый!
— Четыре!
— Шесть и семь!
Вася потом его часто задирал:
— Ах ты, грибной барин! — И хватал за уши, щипался, осыпал тычками, но и Томик не поддавался, цеплял Ваську за буйные вихры и драл.
Родившиеся с разницей в девятнадцать дней, они и не помнили, когда росли порознь, всегда вместе, как близнецы. Но такие несхожие! Томик плотный, сбитый, как боровичок, улыбка всегда до ушей, светленький, а Васька — поджарый, как подберезовик, темноволосый, глаза шальные, ему лишь бы поозорничать, повалять дурака, нашкодить. Пойдут по грибы, обязательно стырит у Томика пару-тройку себе в корзину, да с таким видом, мол, я не я, и хата не моя, да ты что-о-о, это мои грибы, я их нашел! Тот еще жучара!
Зато у Васьки одна мама, а у Томика две. В Москве и Зубалово — мама Надя, строгая, красивая, статная. В Нальчике — мама Лиза, грустная, посмотрит на него и всплакнет:
— До чего же ты на отца похож!
Но Томик своего отца не помнил, а настоящим отцом считал отца Васьки и огорчался, что Вася — Сталин, а он — Артем Сергеев. Но успокаивался, видя, что этот бравый усатый человек одинаково любит сыновей — и родного, и приемного.
В Нальчик Томика возили на две-три недели, и он скоро начинал томиться — скорее бы назад, там уже ягоды вовсю пошли, у мамы Нади дочка родилась, говорить начинает, смешно очень, Сетанкой себя называет, и ее все теперь тоже Сетанкой зовут — Сетанка-сметанка.
На даче каждое лето новшества, пасеку завели, чтобы мед свой, а для пасеки поле расчистили, гречихой засеяли, гречишный мед самый ароматный. Фруктовый сад насадили — яблони, груши, вишни, сливы, а на огороде клубнику стали разводить, нескольких сортов — от вишнево-красной шпанской до бледно-розовой шведки, от мелкой степной до сорта «альба» величиной с куриное яйцо. А еще смородину трех сортов — черную, белую и красную. Малиновые кусты появились, тоже разнообразные: ранние — «патриция» и «гусар», поздние ремонтантные — «пингвин» и «желтый гигант». Всем этим отец распоряжался, а мама Надя — цветами: сиренью, жасмином, настурцией. Куры и петухи всегда водились, сколько Томик себя помнит. Однажды сидели вокруг костерка, и у отца что-то под фуражкой зашевелилось.
— Это что это? — спросил Томик.
— Мысли проклевываются, — ответил Сталин. — Сейчас посмотрим, что за мысли проклюнутся.
Снял фуражку, а там цыпленок. Томик очень смеялся. Он вообще больше всего любил похохотать, есть причина, нет причины, неважно.
— Васька, давай поржем?
— С чего это?
— А просто так. У тебя, вон, веснушки.
А уж когда ходили в кино, особенно на