Много повидала Нина офицеров, прониклась духом офицерства, была женой офицера и после гибели мужа пережила короткий роман с добровольцем, погибшим в Ледяном походе. Она уважала слова Деникина, что офицер всегда на страже государственности и сменить его может только смерть. Она тоже, несмотря на коммерческие интересы, чувствовала себя прежде всего русской. Все это было в ее сердце. Но после Новороссийской катастрофы все изменялось, офицерская государственность оттеснена на второй план, а на первый вышла разноголосая, разношерстная, с притупленными национальными чертами либеральная политика. "Единой и неделимой" больше не было, Главнокомандующий признал независимость Эстонии, Армении, не говоря о Польше. Правда, поляки уже выдыхались против Советской России. Только разве живой душе можно безболезненно измениться вслед за новой политикой, измениться и при этом не погибнуть?
Увы, тысячам твердокаменным русским! Горе, мучения, а потом и смерть суждена им.
Нина вышла на палубу. Пароход двигался вдоль скалистого темного берега, сиявшего запененными, мокрыми, тяжелыми камнями.
Машина работала ровно. Но долго ли ей так работать? Дойдут ли до Скадовска? Бог ведает.
Сейчас Нине не было страшно. Она спокойно смотрела на скалы, отвернулась, стала смотреть на море. Будь что будет...
* * *
Пинус влип по доносу армейского интенданта. Этот интендант, маленький, смуглый, в пыльных сапогах, попался Нине на глаза в порту возле элеватора. Но тогда она еще ничего не знала о нем.
Среди гор золотистой пшеницы и красноватого ячменя Нина думала о рынках Севастополя и Константинополя. Хлеб Таврии лежал перед ней. В этих горах наверняка было и ее зерно, конфискованное у Пинуса. Глядя на это богатство, Артамонов сквозь зубы прорычал:
- А мы там человека застрелили!
Мучнистый запах стоял над портом. Чиликали и ворковали сотни воробьев и голубей. У причала грузилась ячменем парусно-моторная шхуна "Катерина", на мачте сидело около десятка грудастых голубей.
В ушах Нины звучал артамоновский голос, твердивший о застреленном, но она не хотела думать о покойниках и думала о деле. На кого ей здесь опереться? Был один хлеботорговец, помогавший Пинусу, и все, больше никого.
Портовый чиновник встретил ее с беспокойством, имя "Русского кооператива" было ему памятно.
- Это ваш агент Пинус?.. Ваш?.. Вы знаете, я вам советую быть осторожнее.
Он чего-то боялся. Брал, что ли? И невежлив был - не встал, сидел сиднем.
В комнате летали мухи, одна муха ползла по чернильнице.
- Говорите ясней! - потребовала Нина. - Вы тоже считаете его шпионом?
- Позвольте я посмотрю ваши вывоздные свидетельства, - вежливо попросил чиновник.
Но свидетельства были в порядке (спасибо честному недотепе Меркулову, все-таки взявшему "колокольчиками").
- Советую наведаться в контрразведывательный пункт, - сказал чиновник. - Это недалеко. Сразу за собором.
- Еще чего! - презрительно вымолвила она. - Это вы там убили невинного человека?
- Сейчас нет невинных, - заметил он. - И здесь не Севастополь. У нас нет столичных вольностей... Вас все равно вызовут в контрразведку.
- Откуда у вас такое ожесточение? Я первопоходница! - воскликнула Нина и в нескольких энергичных фразах обрисовала свое участие в белом движении, от знакомства с легендарным Корниловым до воплощения замыслов Кривошеина о самоуправлении и кооперации.
Однако портовый чиновник только улыбнулся, повернулся к окну, а там стоят три инвалида, глядят исподлобья, как волкодавы.
- Сразу за собором, - повторил он. - Можно и помолиться для успокоения души... Это ваши люди?
- Божьи люди, - ответила она и спросила, куда делось оставшееся от Пинуса зерно.
- Кажется, конфисковано, - сказал чиновник. - Точно не знаю.
"Вот кто все губит! - подумала Нина. - Вот где казенщина... А они сидят в Севастополе, речи говорят!"
В этой комнате царила спокойная вечная российская враждебности Нина вспомнила Симона - насколько француз живее, хотя тоже крокодил порядочный.
* * *
Ничего не оставалось как идти в контрразведку. Вины нет, а страшно, словно предстоит прилюдно раздеваться. Она вспомнила, как при Деникине продавала уголь туркам, стало нехорошо на душе. "Зачем? - подумала Нина. - И тогда, и сейчас ты гонишься не за спасением..." "Нет, сейчас я привезу пшеницу в Севастополь? - возразила она себе. - Это они разбойники. Моя совесть чиста". "Тебе не жалко Пинуса, а жалко конфискованной пшеницы. Ты боишься за свою шкуру".
Впрочем, кто на ее месте не боялся бы контрразведки? Здесь не было никакой опоры в праве, как утверждал Главнокомандующий. Здесь царил другой закон.
Нина со спутниками вышла из порта. На улице паслись козы и гуси. За плетеными горожами сквозь вишневые садочки виднелись белые хаты с соломенными крышами и краснели кирпичные дома, крытые крашенным зеленым железом. Хохлацкое село и портовый город как бы сбежались перед морским заливом и перемешивались.
Нина шла налегке, высматривая из-под широкополой шляпки, куда ее занесло. Впереди нее шагал с мешком на плече Артамонов, сзади Судаков и Пауль. Пауль, кроме мешка, нес и Нинин чемодан.
Они шли пока еще не в контрразведку, а к старику-хлеботорговцу Манько, но контрразведки, видно, было не миновать. Да и где тут укроешься?
Манько должен был приоткрыть завесу с другой стороны, с той, которую военные были бы рады наглухо замуровать, - со стороны вольной воли.
Нина шла, смотрела налево и направо, думала: "Куда меня занесло? Еще немного - и сделают врагом".
Она чувствовала, что приближается к какому-то краю, а дальше начинается ужас.
Только вокруг было все мирно и хорошо. Козы, гуси, трава, хаты и дома вся эта спокойная жизнь с добродушной любезностью взирала на женщину и трех инвалидов, не ведая о вражде, ни об ужасе.
До каких пор Нина должна была ходить краем пропасти и уповать на чудо? "Господи, - взмолилась она, - я знаю, что я сбилась с дороги. Помоги. Я не боюсь смерти. Пусть смерть. Куда я иду? Все бессмысленно. Я хочу разбогатеть, выйти замуж, рожать детей. Больше ничего не нужно".
Подошли к дому Манько, выделяющемуся наезженной колеей на гусиной травке перед дощатыми воротами. Видно, сюда много возили.
Над забором возвышались, косо свешивались наружу, буйные, диковатые цветы - золотые шары. Красоты в них не было, а была только многочисленность, словно эти лохматые крупные растения всего-навсего исполняли должность цветов.
Сам хозяин Манько, саженного роста хохол, лысый, с запорожскими усами, смуглый, крючконосый, походил на колдуна.
- Ох, голубенька вы моя! - обратился он к Нине ласково, жалея ее. - С кым вы тягатысь захотилы? Цэ ж злыдни!
Он горячо, быстро заговорил по-хохляцки, повествуя, как его тряс начальник контрразведки Деркулов и вырывал признание о связях с махновцами. Его серые глаза следили за ней, не испугается ли?
Но ей не было страшно. Она заметила, что он босой с огромными коричневыми бугристыми ногтями, и ей стало жалко, что никакие севастопольские чиновники никогда не узнают за указами о земле и самоуправлении об этом мужике Манько.
- А Пинус? - спросила Нина.
- Нэма Пинуса, голубонька моя!
И снова горячо, быстро - о поездках в далекие села, где дешевое зерно, где за квадратный вершок стекла или аршин бязи выменивается по полмешка пшеницы, о недотепах интендантах.
Появились из других комнат босые тетки в темных юбках и полотняных сорочках, подростки в штанах на помочах и малые детки с голыми задницами. Они молча уставились на колдуна, точно ожидали какого-то знака.
Пауль не утерпел:
- Так где ж то зерно?
Манько пошевелил бровями, кивнул домочадцам, и они забегали, таща горшки, тарелки, блюда.
Пока Нина и офицеры ели каймак с белым хлебом, Манько достал гимназическую тетрадку, и по просторной, не городской и не усадебной зале, поплыли пуды пшеницы и ячменя, поплыли мимо кооператива то ли в контрразведку, то ли в прорву.
- Надо потрясти этого интенданта! - задорно вымолвил Пауль. - Он здесь не нюхал, чем пахнет дуло револьвера. Я приведу его сюда!
- Ой, надо ладиком, - сказал Манько, кланяясь одноглазому прапорщику. Надо задобрить, грошей дать. Они тут заховалысь як крокодылы у болоти. Грошей визьмуть, а револьвер ваш видкусять.
Манько со своими домочадцами в этом доме, где многое напоминало хутор Игнатенковых, казался старым, обреченным на гибель. Он выбился из земляной мужицкой толщи, прирос к Скадовскому порту и, как каждый хозяин-печенег, был обречен своей неподвижностью на жертву войне. Ему некуда было от нее укрыться. Он был прикован. Со двора донеслось отчаянное квохтанье отлавливаемых кур. Пауль задорно продолжал пугать отсутствующего интенданта, а Манько волновался все больше.